Вокруг света 1967-02, страница 53ки по бронзе и серебру, и кто-то наигрывает на незнакомых струнных инструментах, и незнакомая мелодия звучит все тише и, наконец, замирает вдали... Мисс Элен Лумис умолкла, и оба они опять были в Грин-Тау-не, в саду, с таким чувством, точно целый век знают друг друга, и чай в серебряном чайнике уже остыл, и печенье подсохло в лучах заходящего солнца. Билл вздохнул, потянулся и снова вздохнул. — Никогда в жизни: мне не было так хорошо! — И мне тоже. — Я вас очень утомил. Мне надо было уйти уже час назад. — Вы и сами знаете, что я отлично провела этот час. Но вот вам-то что за радость сидеть с глупой старухой... Билл Форестер вновь откинулся на спинку кресла и смотрел на нее из-под полуопущенных век. Потом зажмурился так, что в глаза проникала лишь тонюсенькая полоска света. Осторожно наклонил голову на один бок, потом на другой. ■ — Что это вы? — недоуменно спросила мисс Лумис. Билл не ответил и продолжал ее разглядывать. — Если найти точку, — бормотал он, — можно приспособиться, отбросить лишнее... — а про себя думал: «Можно не замечать морщины, скинуть со счетов годы, повернуть время вспять». И вдруг встрепенулся. — Что случилось? — спросила мисс Лумис. Но все уже пропало. Он открыл глаза, чтобы снова поймать тот призрак. Ошибка, этого делать не следовало. Надо было откинуться назад, забыть обо всем и смотреть словно бы лениво, не спеша, полузакрыв глаза. — На какую-то секунду я это увидел, — сказал он. — Что увидели? «Лебедушку, конечно», — подумал он, и, наверно, она прочла это слово по его губам. Старуха порывисто выпрямилась в кресле. Руки застыли на коленях. Глаза, устремленные на него, медленно наполнялись слезами. Билл растерялся. — Простите меня, — сказал он наконец. — Ради бога, простите. — Ничего. — Она по-прежнему сидела, выпрямившись, стиснув руки на коленях, и не смахивала слез. — Теперь вам лучше уйти. Да, завтра можете прийти опять, а сейчас, пожалуйста, уходите, и ничего больше rfe надо говорить. Он пошел прочь через сад, оставив ее в тени за столом. Оглянуться он не посмел. Прошло четыре дня, восемь, двенадцать; его приглашали то к чаю, то на ужин, то на обед. В долгие зеленые послеполуденные часы они сидели и разговаривали об искусстве, о литературе, о жизни, обществе и политике. Ели мороженое, жареных голубей, пили хорошие вина. — Меня никогда не интересовало, что болтают люди, — сказала она однажды. — А они болтают, да? Билл смущенно поерзал на стуле. — Так я и знала. Про женщину всегда сплетничают, даже если ей уже стукнуло девяносто пять. — Я могу больше не приходить. — Что вы! — воскликнула она и тотчас опомнилась^— Это невозможно, вы и сами знаете, — продолжала она спокойнее. — Да ведь и вам все равно, что они там подумают и что скажут, правда? Мы-то с вами знаем — ничего худого тут нет. — Конечно, мне все равно, — подтвердил он. — Тогда мы еще поиграем в нашу игру. — Мисс Лумис откинулась в кресле. — Куда на этот раз? В Париж? Давайте в Париж. — В Париж. — Билл согласно кивнул. — Итак, — начала она, — на дворе год тысяча восемьсот восемьдесят пятый, и мы садимся на пароход в Нью-Йоркской гавани. Вот наш багаж, вот билеты, там — линия горизонта. И мы уже в открытом море. Подходим к Марселю... Она стоит на мосту и глядит вниз, в прозрачные воды Сены, и вдруг он оказывается рядом с ней и тоже глядит вниз, на волны лет, бегущие мимо. Вот в белых пальцах у нее рюмка с аперитивом, и снова он тут как тут, наклоняется к ней, чокается, звенят рюмки. Он видит себя в зеркалах Версаля, над дымящимися доками Стокгольма, они вместе считают шесты вывесок цирюльников вдоль каналов Венеции. Все, что видела она одна, они видят теперь снова вместе. Как-то в середине августа они под вечер сидели вдвоем и глядели друг на друга. — А знаете, ведь я бываю у вас почти каждый день вот уже две с половиной недели, — сказал Билл. — Не может быть! — Для меня это огромное удовольствие. — Да, но ведь на свете столько молодых девушек... — В вас есть все, чего недостает им, — доброта, ум, остроумие... — Какой вздор! Доброта и ум — свойства старости. В двадцать лет женщине куда интересней быть бессердечной и легкомысленной. — Она умолкла и перевела дух. — Теперь я хочу вас смутить. Помните, когда мы встретились в первый раз в аптеке, вы сказали, что у вас одно время была... ну, скажем, симпатия ко мне. Потом вы старались, чтобы я об этом забыла, ни разу больше об этом не упомянули. Вот мне и приходится самой просить вас объяснить мне, что это была за нелепость. Билл замялся. — Вы и правда меня смутили. — Ну, выкладывайте! — Много лет назад я случайно увидел вашу фотографию. — Я никогда не разрешаю себя фотографировать. — Это была очень старая карточка, вам на ней лет двадцать. — Ах, вот оно что. Просто курам на смех! Всякий раз, когда я жертвую деньги на благотворительные цели или еду на бал, они выкапывают эту карточку и опять ее перепечатывают. И весь город смеется. Даже я сама. — Со стороны газеты это жестоко. — Ничуть. Я им сказала: если вам нужна моя фотография, берите ту, где я снята в тысяча восемьсот пятьдесят третьем- году. Пусть запомнят меня такой. И уж, пожалуйста, во время панихиды не открывайте крышку гроба. — Я расскажу вам, как все это было. Билл Форестер скрестил руки на груди, опустил глаза и немного помолчал. Он так ясно представил себе эту фотографию. Здесь, в этом саду, было вдоволь времени вспомнить каждую черточку, и перед ним встала Элен Лумис — та, с фотографии, совсем еще юная и прекрасная, когда она впервые в жизни одна позировала перед фотоаппаратом. Ясное лицо, тихая, застенчивая улыбка. Это было лицо весны, лицо лета, теплое дыханье душистого 51 |