Вокруг света 1971-11, страница 24дело по зверю. Только старик знал, в каком спрятан конь, где томится медведь, где заяц. Он знал это так хорошо, что видел выпуклый бок зверя сквозь тонкую липовую кору: в коре уже был изгиб, нужный зверю, — так дерево уходило в стружку совсем мало. (Потом, уже много спустя, увидев в лесу никудышный кусок дерева, я никак не мог отделаться от мысли, что и в нем сидит зверь, только никто не умеет освободить его.) Морда из моего дерева вылезла странная. Не хотелось, чтобы старик видел ее. Но он и не видел. Делал свое и говорил, когда самому хотелось: — Мать так и резала лапки, соседу носила. Тот согласился брать. И я за то ж взялся. Осмелел — тушки стал резать... Четырнадцатый Топтыгин уже сидел, развалившись в санях, но, оглядев весь ряд, Василий Степанович стал поправлять зверю пасть. Он выбирал стружку, тонкую, как лепестки, почти прозрачную. Белая стружка липы становилась от тонкости чуть желтоватой, уже свет проникал в дерево. Старик строгал, но морда у медведя не менялась. По крайней мере, я не видел перемены. Зверь был такой, как те тринадцать. Я еще раз вгляделся, как старик держит нож. Нож не прилипал к его ладони, большой палец левой руки помогал ему входить в дерево, но тут же отскакивал от ножа, как только лезвие готово было выйти из дерева, и опять наскакивал на нож, опять отпрыгивал — клевал нож, как клюв птицы. Научить палец помогать ножу, чтобы нажим получался сильным и быстрым, было самым трудным. Не усвоив этого, никто не шел дальше. Три месяца из трех лет начинающий резчик учится держать нож: ровный надрез — вертикальный... горизонтальный... вертикальный... горизонтальный... Не может же быть, чтобы в одной деревне рождались, как грибы, люди, от природы умеющие резать, и именно в Богородском. А за холмами, в соседней деревне, вдруг одни портные. Но чужая ловкость так легка в мысленном подражании, что про три года не хочется помнить. Все легко и просто, а значит, просто для каждого. А почему не для меня? Медведи сидят в санях такие одинаковые, что отвернись, старик поменяет их местами — и уже никогда не поставишь их, как прежде. Старик взглянул на мои руки быстро, как в окно. — Третий номер я год резал, — сказал он. Не думаю, чтоб он жалел дерево или укорял. Скорее так вышло. Может, только не случайно. Наверное, любой мастер, отдавший жизнь одному делу, при всей доброжелательности к начинающим и дилетантам испытывает то ревнительное чувство, которое всегда сопровождает опыт при взгляде на неопытность. Так что не знаю, укорял ли старик, но он стал говорить не о себе, о дереве: — Липы здесь и никогда-то не было. Откуда ей тут? Рубили, конечно, — по садам. А в лесу ее нет. Вон они, леса-то... Осина шла. А что осина? — вскинул он голову. — Не согласишься резать, а режешь. Иудино дерево. Желтеет, сохнет, чертово дерево. Потом через всю игрушку трещина ползет. Скорей бы избавиться от такой игрушки! Он долго молча резал и сказал, не поднимая взгляда: — Липа белая... Вон она какая! За белой липой три человека ездили от фабрики постоянно. В прошлые годы возили из Горьковской области. Кончилась там, теперь с Урала. Липы в лесах вообще немного, а ее надо выбрать на лесоповале, отделить, доставить — и не просто так, загодя. Год-два липа должна сохнуть на воздухе. Когда-то в селе каждый резчик свой кусок- липы выделывал сам: топили русскую печь, выгребали все до последнего уголька, только тогда в печь клали липовый чурбак. Лежал он там, пока не остывала печь: сох, но не отдавал влагу сразу, словно варился сам в себе, в своем же соку. Дерево выходило из печи в меру сухое и в меру волглое: его резали — оно поддавалось легко, но не «бежало» впереди ножа — не трещало. Когда начали резать в селе, никто не знает. Те, для кого народная игрушка предмет изучения, утверждают — это и причина, и следствие, — что начинается игрушка с изобилия поделочного материала. Это верно и с глиной, и с берестой. А в Богородском? То же самое с медведями. — Почему все-таки медведи? — спросил я Василия Степановича. — Все почти игрушки с ними. И теперь, и раньше... — Веселый зверь. Я лично для себя так думаю. — А в лесах здесь много медведей водилось? Старик глянул насмешливо, явно радуясь тому, что сейчас скажет: — Никогда не было, вот! — Чудно это, Василий Степанович. Ни волк, ни лиса... — Волки есть, как же. Ребятишки видели прошлой зимой. — Может, собака? х — Нет, волк. В темноте видали, глаза светились. У собак не светятся. v Он долго резал, но думал, наверно, о медведях. — Одного-то медведя убили, — сказал вдруг. — Давно, не на моей памяти. Да как убили... отравили. На волков охотились, тушу отравленную оставили, он и нажрался. Сдох. Странно выходило. — Как же, Василий Степанович, липы не было, а резали вон с каких времен. И медведи... Не водились сроду, а режут почти их только? Я уж давно не пытался ковырять ножом свою деревяшку, слушал. — В сказках погляди сколько их, медведей... И говорят про него. Не скажут, зверь — получеловек, говорят, полузверь. Он всем зверям зверь. Полетел наш Гагарин в космос, а мы уже игрушку ему сделали. Он вернуться не успел, а игрушка готова: медведь к ракете шагает... То думай, какого человека резать, рабочего там, или крестьянина, или еще кого, а медведь, он всегда медведь. Удобный зверь. — А почему все-таки здесь? Ведь не где-нибудь, а именно в Богородском резали? — Сам я этого не знаю, — задумался Василий Степанович, — а тоже интересовался. Люди-то и старее меня есть... — Он перестал резать и держал стамеску, как карандаш. — Дева здесь жила... С пастушком они ребеночка прижили, она и сделала ребеночку куклу. Из редьки вырезала. А потом из дерева стала делать. Так говорят, — пожал он плечами. Я начал сожалеть, что где-то в разговоре, не заметив, отвлек Василия Степановича от его жизни. Но вышло так, что он сам об этом вспомнил. Опять он резал, изредка поглядывая в окно, и говорил: — В сорок третьем году, был я как раз под Сталинградом, приходит от жены письмо. Так, мол, и 22 |