Вокруг света 1972-08, страница 12

Вокруг света 1972-08, страница 12

плачу, и все. Ничего не могу поделать с собой!

Мы опустили глаза. По голосу было слышно, что «старый капитан» и сейчас того гляди "заплачет,

— Купил я его, — сказал он.

— Как?

— А так. Заплатил пятьдесят девять рублей в пароходстве и купил. Все панели снял, обшивку. Домой отнес... Так я и остался теперь на своем «Белинском». На всю жизнь. Дома он теперь, вокруг меня. До смерти, значит.

Курбан неожиданно быстро встал: «На мостик надо. Пойду».

В тугае собирают солодок. Трактор с плугом ходит вдоль бе рега, отваливая темную землю, и она тут же высыхает, становясь белесой. На распаханной земле ровные большие кучи уже вынутого из земли корня. И люди на корточках с мангалами1 в руках. Пока мы идем к ним, Хусейн рассказывает: «Самый первый сорт. Кёк — по-туркменски. Такой сорт в Америке только есть. Река Амазонка знаешь?» — «Да». — «Там стреляют, говорят. Охраняют. За один корешок убить могут. Очень ценный корень, тоже первый сорт. Второй сорт на Сырдарье... На этой земле дыни хорошо растут — гуляби».

Я знаю, что солодок на что только не идет: и для пены в огнетушителях, и для лекарств, и в пиве он есть, и для кондитерской промышленности. И все вот этот корень, который растет тут сам собой почти по всем берегам Амударьи. Земли, которые выбирает солодок, самые плодородные, поэтому часты споры: взять их под хлопок или оставить корню?

Мы здороваемся, и все прекращают работу. Но мангалы не кладут. Здесь работают две туркменских семьи, так удобней — семьей. Глава одной, молодой совсем человек, говорит, что платят восемь рублей за тонну, «собираем, складываем, потом забирают в Чарджоу: там не знаем что, там завод». (Там прессуют, много корня идет за границу.)

Вмешивается Хусейн, он все знает: «Лекарства делают. Сто лекарств». Надо сказать, что цифрами менее круглыми здесь редко пользуются, но Хусейну можно верить. Мы возвращаемся, и он говорит: «В войну чая не бы-

'Мангал — серп без зазубрин; им подцепляют корень, вытаскивают, отрезают (туркм.)£

ло, брали кёк. Кусочек режешь мелко-мелко, в чайник бросай — зеленый будет, вкусный. Вечером попробуем».

...Невкусный. Сладость приторная, почти тошнит. Мы выплескиваем весь чайник за борт. «Война была, — стеснительно улыбается Хусейн, но огромные красивые глаза его грустны. — Тогда было вкусно».

Летящие пески встретили нас у 42-го поста, когда от Арала нас отделяло восемьсот километров. Поднялся тонкий сухой песок с островов и побережий. Берегов не видно, не говоря уж о знаках, — ни одной вешки.

Туман. Летящий туман. Такое впечатление. А сейчас полдень. Песок слепит глаза. Даже небо над нами стало белесым. Мы в пыльном кольце, и только прямо над нашими головами, в зените еще сияет голубой круг, и в нем — совсем чистое солнце. Но уже тронулись пески на барханах. Мы прижимаемся к правому берегу, Хусейн увидел там вешку — это Кызылкум. Барханы дымятся, а некоторые еще видные островки на реке слева от нас словно испаряются клубами легкого песка. Но он бесконечен.

Где-то на правом берегу остатки крепости, но она в трех километрах от берега, и в этом летящем песке нет надежды увидеть ее. «Там во дворце жила девушка», — мечтательно говорит Хусейн.

Мы не увидим Кыз-Калы — «скалы девушки». И я замечаю, что Рая сидит тихо, подперев голову рукой. У нее красивый платок — как она говорит: «земля — черная, цветы — красные».

— А я была там, — неожиданно говорит она и не убирает руку. — На теплоходе остановились, пять дней стояли — что делать? Два раза успела сходить. Земля там мягкая...

Здесь под солнцем земля во многих местах становится мягкой. Может, от соли? Соль поднимается и поднимает верхний слой.

— Идешь, — говорит Рая, — а нога проваливается... Пусто там, или золото, или люди живут?

Наш костер на берегу, а над нами — над рекой и пустынями огромные теплые звезды. Ветер стих, нас накрыла ночь, и вокруг так тепло и приятно, и ощущение, что вот так тепло и хорошо на всей земле.

Оказывается, капитаны наши бурлачили. В теплой темноте

слушать об этом странно: это что-то на Волге... Репин... Давно.

— А-а-а! — почему-то сердится Гяндзя. — Тогда человек дурак был, совсем дурак! Такой дундук, подпись свою поставить не мог. Как корова!

Но и не вспоминать не может, хотя и ругается.

— Пятьсот каюков было, — говорит он. — Туда-сюда как мухи ходили... Ветер главное. Ветер северный — восемнадцать суток шли, нет — месяц, больше. Пятьсот двадцать километров!

Капитаны вспоминают, как делались лямки, и спорят, что лучше подкладывать на плечо: сухую траву или тряпки?

— Форма была, — говорит Курбан. — Зеленые майки и красные трусы. В Чарджоу шили.

Оказывается, ходили с каюками до тридцать третьего года. Были и пароходы, «двадцать пять котлов», но топились они саксаулом, и саксаул в Приаралье скоро весь сожгли — хватило его ровно на двадцать девять лет.

— Всё возили, — опять сердится Гяндзя. — Пятьдесят-шесть-десят тонн, целый вагон. Хлопок возили, соль... Все тогда знали, что куда идет. Теперь ничего не знаешь! Хлопок на заводе чистят, семена прямо по трубе в колхоз летят... Ничего не видно! Плохо.

Я чуть не засмеялся, но Хусейн приложил палец к губам: молчи, мол, старик говорит.

— Дундук был человек, — разошелся Гяндзя. — Босиком хо дили. Сапог резиновых тогда не было. То по грязи, то по воде — в чем пойдешь? По осоке плохо: ноги режешь, живот режешь, все режешь...

Рае смешно, нам смешно, но капитаны едва улыбаются.

Уже казалось, что мы благополучно дойдем до крепости Дая-Хатын, когда «Теплотехник» дернуло так, будто кто-то в идиотской игре набросил аркан на весь корпус. Летящее, как река, время замерло, вернее, показало, что оно есть, существует. Солнце низко, 16.00, а крепость всего в двух постах от нас, каких-то восемь километров...

Но нас тащит на мель, *хотя мы и успели развернуться: парусит надстройка, давит течение. Я был на мостике, когда у Гяндзи вырвало из рук штурвал. У «рыжего капитана» хватило ловкости, чтобы вовремя убрать руки, иначе было бы плохо — штурвал на несколько секунд словно исч^з — один только круг был виден.

10