Вокруг света 1973-11, страница 39— Ну вот еще, — сказал он, смущаясь. — Поди-ка прочь... Вслед за Катей поднялся Дынников по шаткому крыльцу в темненькие сени, а оттуда в комнату, в живое, душное тепло человеческого жилья. — Посидите, — сказала Катя и быстро ушла за перегородку, откуда секунду спустя донеслись ее шепот, шуршание матрасных пружин и ответный шепот с покашливанием, мужской, сердитый. В комнате было тесно от множества вещей — пузатых комодиков, стульев с гнутыми спинками, этажерок, на одной из которых в чинном порядке выстроились фарфоровые слоны с задранными хоботами, углового столика под кружевной накидкой и другого стола, обеденного, посредине которого, однако, стояла не лампа, а ваза с крашеным бессмертником. Лампа висела под потолком, и вниз от нее тянулись цепи с черными шариками; к одной из них была привязана ниточкой китаянка в розовом платье. Дынников ожидал, что Катин отец окажется уютным старичком в пенсне при шелковой тесьме. А из-за перегородки, стуча босыми пятками, вышел мужчина с заспанными глазами, еще нестарый и ростом на полголовы выше Дынникова. Не подавая руки, он осмотрел Дынникова с фуражки до шпор, оправил сбившуюся рубаху и сказал, растягивая слова: — Весьма рад. И сел, коротким жестом предложив Дынникову место на диване. Под рубашкой у него густо вились темные волосы. Дынников, завязывая разговор, потрогал пальцем куклу в розовом. — Китайка? — Китаянка, — сухо поправил Истомин. Выслушав предложение Дынникова, он покачал головой. — Почему же? — спросил Дынников. — Мы не бесплатно просим: и деньги выделим, и паек, по возможности, конечно. — Не в этом дело, — сказал Истомин. — Мой предмет далек от интересов ваших коллег. Я историк, а история России... Впрочем, вы читали Веселовского? Карамзина? Из-за перегородки выскользнула Катя и остановилась поодаль, держа в руках ярко расписанные чашки. — Папа! — Карамзина? — недобро сказал Дынников. — Не доводилось. Ну и что же? Истомин, раздумывая, постукивал пальцами о стол. — Извольте. История, если хотите, не только предмет, но и отношение к эпохе. Не так ли? Для вас монархия — это всего лишь расстрелянный чекистами Николай Второй и распутинщи-на. А для меня — Петр и Екатерина Великая, Иоанн Грозный, Калита и Василий Темный, наконец, славные имена ревнителей земли русской. Не будь их, не было бы России, и народа ее, и вас, и меня... И когда я говорю о монархии, то вижу и поле Куликово, и рать Невского, изгоняющую тевтонов. И горжусь, что они были, несли Руси — а следовательно, и мужику, пахарю — всяческий прогресс и процветание. — Мужику? — сказал Дынников. Не ожидая ответа, он поднялся, тяжело поводя плечами. Истомин был ясен ему, прозрачен до самого дна. — Значит, говорите, мужику? — повторил Дынников. — Не верите? Не укладывается в ваши догматы, гражданин комиссар? И все же. сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпохи создаются личностью. Вспомните Петра и скажите: вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица? Лицо у Кати было несчастное, и Дынников хотел было успокоить ее, сказать, что это не вина, а горе — такой вот отец, но промолчал, подумав, что лучше поговорить с ней завтра. Теряя к Истомину последний интерес, он огляделся равнодушно — так, на прощание — и наткнулся взглядом на фотографический портрет в рамке из ракушек. — Кто? — спросил он, делая шаг к портрету. — Откуда он у вас? В два шага он обогнул стол и, локтем посторонне Истомина, снял карточку со стены. Сомнений не было: ему улыбался Шидловский — бандит и убийца Шидловский. — Это мой ученик, — сказал Истомин. — Бывший ученик, видите ли. Чашки звякнули в Катиных руках. — Почему? — сказал Дынников. — Почему не знал? Он слушал Катю, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как булыжник в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в благородном собрании. В этом чмире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Шидловский, вальсирующий как бог. — Дальше, — сказал Дынников жестко. Не всегда прошлое укладывается в личное дело в картонной папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Шидловский объяснялся в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в гимназии; ни для цветов, положенных на крыльцо этой зимой чужими руками, в захватанном многими пальцами конверте: «Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж». Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Шидловского — кровью; для Дынникова — госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты. Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя отыскала в оклеенном плюшиком альбоме. — Еще были? Лучше сразу скажи. — Нет, — сказала Катя чужим голосом. — Клянусь вам! — Где он? — Не знаю... Мы два года не встречались, ни разу.,. — Хорошо, — сказал Дынников. Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть — пальцы ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, ринулся к двери. Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, прикусывая пальцы, прижатые к губам. Ярость захлестывала его. На углу Дынникова догнала ласковая дворняга. Потыкалась мордой о галифе, вежливо взвизгнула и отстала. Дынников тоскливо выругался окопными словами, какими давно уже не ругался. В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване, а пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подошло второе письмо. Дынников позвал начосоча и, по 37 |