Вокруг света 1970-01, страница 53Очерковый рассказ «Рождение поэмы» был написан К. Г. Паустовским в 1933 году и в том же году опубликован в Ne 7—8 журнала «Смена». С тех пор он ни разу не перепе-чатывался. «Рождение поэмы» — это первое приближение писателя к любимой им теме Мещерского края. Не удивительно, что кое-какие мотивы читатель встретит в некоторых более поздних рассказах и повестях, посвященных Мещерскому краю. Но многие эпизоды рассказа не повторялись впоследствии ни в одном произведении Константина Георгиевича. Рассказ входит в сборник произведений, подготовляемый комиссией по литературному наследству К. Г. Паустовского. Л. ЛЕВИЦКИЙ но из-за ледяной температуры родниковой воды. Правый и левый огромные рога, как и череп, были целы, н'о крайне непрочны вследствие полнейшей мацерации костей. Кости разламывались прямо в руках, что вызывало опасение в успешности сохранения скелета. Но по мере высыхания твердость костей восстанавливалась». Был найден скелет исполинского ирландского оленя с размахом рогов в два с половиной метра. В городе дед долго объяснял заведующему музеем насчет птиц. — Полосатая она, стерва, — говорил он сокрушенно. — Ну прямо гагара, только поболе и по-страшней. Одно слово — пестрядь. Деда отправили обратно с наказом: птицу не пугать и ждать охотников из города. Ехать на Белое озеро за птицами вызвались геолог Шпиндлер и сотрудник местной газеты поэт Ваня Дорохов. Три часа они ползли по узкоколейке до Ласкова. Глухие полустанки были завалены смолистыми бревнами и пахли свежей порубкой и немудрыми лесными цветами. В Ласкове их встретили комсомолец Лешка, он же Алексей, и дед. Лешке было не до озера, в их колхозе косили сено, и с Дороховым и Шпиндлером отправили провожатым деда, носившего кличку «Двадцать процентов». Идти на озеро дед побаивался — ходили слухи, что там живут не то водяной, не то рыба с громадной жабьей мордой. — Остатней способности у меня нету, — ныл всю дорогу дед. — Инвалид я, свинья меня задрала. Ну, милок, была свинья — прямо лев. Ударил я ее шестом, хотел выгнать из избы, — она как кинется, повалила меня, я лежу, кричу в голос, она меня рветь, она меня терзаеть. Мужики сбежались, боятся подступиться, а она меня рветь, она меня терзаеть! Насилу отняли. В больнице я месяц пролежал, доктор сказывал: ты теперь, Егор, совсем остался без трудоспособности, от тебя, говорит, по видимости сохранилось двадцать процентов, никак не более. С тех пор так меня и величают «Двадцать процентов». Ну, была же свинья! Выйдет на улицу — все как вымерло, бабы ребят хватают, ворота запирают, мужики с вилами ходют, чистая война. Однако убили ту свинью разрывной пулей, иная ее не берет. — Ты, старик, про водяного нам расскажи, — попросил Шпиндлер. — Что водяной... Водяной живет, рыбкой питается. Чего про него говорить. Сам увидишь. — А ты видал? — Как не видать — видал. Только к закату вышли к Глухому озеру. До Белого озера, где жили птицы, идти оставалось несколько часов. Решили заночевать и провести на Глухом озере день — спешить особенно некуда. Ночь медлила. Она зарождалась на восточном берегу озера сумерками, легкой синевой, страшно высоким месяцем, повисшим над зарослями, но обрыв на западном берегу был еще выпукло освещен солнцем. Обрыв лесники называли «Рудым яром». — Ваня, — Шпиндлер остановил Дорохова за рукав, — прочти-ка мне еще раз твои стихи о соснах. Дорохов начал читать. В стихах было одно место — оно очень нравилось Шпиндлеру. Там рассказывалось о старых сосновых пнях, о тончайших слоях древесины, нараставших десятки лет, о медленном могуществе жизни. Стихи были тихие и скромные, как и сам Ваня. — Вот это мне здорово нравится, — Шпиндлер похлопал Ваню по плечу. — Стихи о напластованиях жизни. В сущности говоря, стихи об органической химии. Ну, не сердись, я не о том хотел сказать. Разговор будет о «Рудом яре». Погляди получше. Под косым солнцем обрыв казался полосатым, как шкура пестрого зверя, разложенная у подножья лесов. Желтели ровные слои девонского известняка, осыпавшегося колючими осколками и окаменелыми ракушками аммонитов. Над известняком белели ледниковые пески, перемытые многими водами и перевеянные ветром давно забытых эпох, над ними лежала пепельная толща подзола. — Видал? — спросил Шпиндлер. — Вот тебе медленное могущество жизни. Здесь каждый слой нарастал тысячи и тысячи лет, не то что у твоих сосен. — Камень есть камень, — пробормотал Ваня. — Ты геолог, теб'я это, конечно, интересует, но чего ты хочешь от меня? Чтобы я изложил тебе геологию александрийским стихом или ямбом? — Нет, — язвительно ответил Шпиндлер. — Я хочу, чтобы ты написал стихи о божьей коровке. Камни эти могут мир перевернуть, а ты мне всю дорогу бубнишь о горлинках и стрекозах. Слепота! Глупая слепота, черт бы вас всех побрал, поэтов! Шпиндлер яростно посмотрел на Ваню через круглые очки и стал похож на хищную птицу. Ваня засмеялся. — Я юродивый, — ответил он и начал спускаться к озеру. — Я за рыбную ловлю и охоту лешему душу продам, а ты меня фаршируешь кембрием и девоном. Скучное это дело, дорогой товарищ. Ночь почти не спали. Шпиндлер сидел у костра и читал, морщась, тоненькую книжку «Геологический очерк Минусинской котловины». Ваня готовился к утренней рыбной ловле, перебирал снасти, потом от нечего делать высыпал на газету червей и пересчитывал их — он все тревожился, что червей не хватит. — Четыреста штук, — Ваня с сокрушением покачал головой. Дед забеспокоился во сне. — Не жадничай, — ответил Шпиндлер. Спать не хотелось. На востоке не было еще никаких признаков рассвета, даже не зеленело небо. В заводях спросонок крякали утки. Звезды переливались, будто ветер перемывал их в черной ключевой воде. Шпиндлер закурил и посмотрел на Венеру. Казалось, что она летит сквозь заросли волчьих ягод и никак не может долететь до земли, до озера, до лесов и блеснуть над ними своим мертвым светом, похожим на сверкание инея. — Неплохо, — пробормотал Шпиндлер и задумался. — Ну, что ты там вычитал? — 4* 51 |