Вокруг света 1971-04, страница 76Отец знал уйму древних песен, привезенных кельтами из Старого Света, — он пел суровые баллады охотников, ходивших на тюленя в Северную Атлантику, печальные песенные сказания китобоев, песни американских и канадских рыбаков, промышлявших рыбу у северо-восточного побережья; после промысловых песен он переключался на застольные, длинные, как северные зимние ночи, с бесконечными зачинами, повторами и припевами, которые поются после каждого куплета, а куплетов в них бывает и по двадцать и по тридцать, и в поселке слушали эти кельтские песни и ухмылялись — они ведь были здорово солеными, а туристы, не знавшие языка1 наших дедов, радостно накручивали песни на пленку, чтобы отвезти их в свои добропорядочные города. К вечеру отец затягивал военные гимны и старинные кельтские погребальные плачи, и, когда его голос наконец затихал, прошлое, оживленное древними песнями, вставало над сонно ворочающимся морем, сумерки сгущались тяжкой тоской, и тревожная тьма окутывала рыбаков, маленькие хижины, обступившие залив, и лодки, спокойно замершие у пирса. Дома отец молча клал деньги на стол и, немного пошатываясь, уходил в свою комнату, но мама никогда не прикасалась к этим деньгам, и под утро он снова отправлялся в море и после лова развешивал сети для просушки, а вечером к нашему дому подходили туристы, и мама им говорила, что ее мужа нет, и туристы неохотно удалялись восвояси, а отец лежал на перебуравленной кровати с сигаретой в зубах и слушал приемник. Иногда зимой мы получали письмо — туристы писали, что они помнят отца, а его песни пользуются шумным успехом, и обычно в письмо бывала вложена фотография — отец сидит в шезлонге, массивный и грузный, перед чистеньким, сверкающим, словно игрушечным, отелем, громоздкая и вылинявшая рыбацкая одежда никак не вяжется с хрупким парусиновым стульчиком, огромные заплатанные резиновые сапоги, слишком большие для аккуратной предгостиничной лужайки, слоноподобно попирают шелковую траву, обожженное солнцем медно-кирпичное лицо — и над головой, как для контраста, белый пляжный зонтик. Опаленные горячими ветрами и растрескав шиеся губы — видимо, он уже начал петь — чуть кровоточат, кровь оттеняет уголки рта и темными крапинками застыла на зубах. Медные браслеты — их носили все рыбаки, чтобы не поранить руки о борта лодки, — кажутся декоративными и неестественно широкими, куртка и шерстяная рубашка расстегнуты, синие глаза смотрят прямо в объектив, за спиной — бескрайняя голубая ширь, но отец, сидящий на переднем плане, кажется слишком большим даже по сравнению с морем. ...Каждую весну одна из моих подросших сестер поступала работать в приморский ресторан — и к осени ее уже не было в поселке. Однажды она приходила домой под утро и сообщала маме, что уезжает в город, ^ не просила разрешения, а просто сообщала. Они уезжали одна за другой, и мама никогда не собирала их в дорогу. Поцеловав меня и забежав к отцу, сестры подымались с чемоданчиком на холм — и их увозили разноцветные машины. В Бостон или Нью-Йорк, Монреаль или Квебек — за тридевять земель, в чужие края. Сестры были очень похожи на маму, и в этих дорогих, сверкающих машинах они казались не просто красивыми, нет, они становились ослепительно, ужасающе прекрасными, я никогда таких не видел, разве что в кино... Иногда они приезжали на следующее лето — погостить, и говорили, что выходят замуж, — и мама теряла их окончательно и навеки: она слышать не хотела ни о каких мужьях, если они выросли не в нашей округе. Отельные чужаки, как называла их мама, казались ей женоподобными, изнеженными жуликами, она не понимала, откуда у них деньги, ведь они явно не работали, эти пришлые бездельники, стоило посмотреть на их холеные руки... Мама знать их не желала, не то что благословлять. ...Я был занят своими важными мальчишескими делами и долго не замечал никаких перемен, и вдруг оказалось, что мама поседела, а отец порой с трудом вылезает на мол, и его ноги в тяжелых резиновых сапогах старчески шаркают по прибрежной гальке, когда он устало бредет к дому, да и дом-то, еще недавно такой веселый и шумный, опустел и притих — нас осталось трое. И вот — я учился в предпо следнем классе — отец сдал. За одну зиму. Заболел и сразу превратился в старика. Весь январь, почти не вставая, он пролежал на кровати, и ветер злорадно ломился в дом и - запихивал под дверь смерзшийся снег. В феврале у нас начинают готовиться к путине, но отец все не вставал, и время уходило, и тогда мы с мамой вытащили сети и стали надвязывать порванные нити. Мы работали вечерами, и сети были жесткие — на омара ставят самую грубую снасть,— и на пальцах у нас вскакивали водянистые волдыри, и мы их срывали, когда затягивали петли, а в заливе уже стонали и плакали тюлени, приплывавшие к нам перед весной с Лабрадорских мелей. Днем работал только мамин брат — я был в школе, а мама, хлопотала по хозяйству — он издавна рыбачил в паре с отцом и не верил, что отец безнадежно сдал. К марту стало ясно, что мы не успеваем: мы сидели над сетями из вечера в вечер и ложились спать перед самым рассветом, но до путины оставалось только восемь недель, а мы еще даже не осмотрели лодку. Я видел, ч'то дядя начинает тревожиться — у него ведь было двенадцать детей, а море не кормит тех, кто отстает. Я упорно работал, но весна приближалась, и мы отставали все сильней и сильней: рыбаки уже начали шпаклевать лодки, а мы все не могли развязаться с сетями. И я понял, что пора расставаться со школой. На следующий день я остался дома. А вечером, когда мама куда-то ушла, отец позвал меня И сказал: «Не дури». Но я ему ответил, что все уже решено и я не желаю ничего обсуждать. — Так-то оно так, — проговорил отец. — У тебя решено. А у меня вот нет. И я считаю, что тебе обязательно надо доучиться. Мне самому до слез было жалко школу, а тут еще он со своими советами. И вот я злобно отрубил — почти крикнул, что пусть, мол, он оставит свои советы при себе и не указывает, как мне надо поступать. Он смотрел на меня и молча лежал на кровати, шестидесятипятилетний седой старик, потом приподнялся — кровать заскрипела, — присел и глянул мне прямо в глаза. |