Вокруг света 1983-05, страница 4черном свитере с гитарой в руках и снова начала перебирать струны, глядя в нотные листы, разложенные на подушке. Наконец, уже отчаявшись, в третий или четвертый раз проходя мимо купе Пономарева, безнадежно постучал в дверь и вдруг услышал: «Смелее!» Саша сидел один, и на коленях у него лежала стопка постельного белья, которую он, коротко вздохнув при моем появлении, отложил в сторону. «Мне бы...» — начал было я, но он тут же перебил: «Садись. Все ясно. Но только условимся, рассказываю самую суть». Наши взгляды встретились, и в Сашиных глазах я прочел смертельную усталость. Но в то же мгновение он пружинисто откинулся к стенке купе, вытянул ноги в начищенных до блеска ботинках и заговорил. Я почувствовал, что Саша из тех людей, которые в трудные минуты жизни стараются улыбаться. — Цель нашего рейса — пропаганда «Марша мира советской молодежи»,— говорил Саша.— Специальный рейс агитпоезда — это 20 тысяч километров, 7 часовых поясов, 39 городов, это ударные комсомольские стройки — БАМ, КАТЭК, «Атоммаш» и так далее... Стартовали мы 24 октября 1982 года в Советской Гавани, с наших дальневосточных берегов. В день открытия Недели действий за разоружение, объявленной Организацией Объединенных Наций... Символично,— сказал Саша,— что именно наш, трудовой, бамовский поезд несет сегодня эстафету мира по стране. — А почему «бамовский»? — спросил я. И он рассказал, что первый рейс агитпоезда начался семь лет назад, когда он ушел к строителям Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. Семь лет курсирует поезд по дорогам Сибири и Дальнего Востока, и бамовцы называют его «красным эшелоном». — В ходе рейса уже собрано более 10 миллионов подписей под обращением в штаб-квартиру ООН и под письмом протеста в адрес вашингтонской администрации, руководителей НАТО,— продолжал Саша. Рассказывая, он оживился, вспоминая подробности, эпизоды поездки, восхищался тем единодушием, с которым молодые жители городов, где останавливался поезд, присоединялись к движению за мир и разрядку. Потом Саша встал, взглянул в зеркало, поправил галстук, повел плечами и шагнул к двери купе: — Пошли. Чтобы ты полнее представил, что такое «Марш мира». Вновь прямизна вагонов, лязг тамбуров и дрожащий под ногами пол... Наконец мы оказались в вагоне-клубе, и Саша подвел меня к стене, на которой висел листочек из альбома по рисованию. На нем детской рукой была нарисована черная бомба, перечеркнутая крест-накрест двумя линиями. А под рисунком большими буквами написано: «Я предлагаю перепла вить все бомбы и сделать карусели. -Пусть все дети катаются и никто не плачет». — В Барнауле к поезду прибежал мальчишка и принес этот рисунок,— пояснил Саша. Помолчал. И вдруг неожиданно добавил: — У меня недавно дочка родилась... А потом мне еще рассказывали, как в Шарыпово к поезду собрались десятки мальчишек и девчонок, которые принесли свои любимые игрушки. Они отдавали их участникам агитрейса и просили передать детям палестинских беженцев. Сейчас игрушки ехали вместе с нами. Еще я успел познакомиться с Таней Андриенко, девушкой из Усть-Кута, и она рассказала, что работает в бригаде строителей, они возводят дома на самом берегу Лены. И что еще в школе она решила попасть именно на БАМ и никуда не собирается оттуда уезжать. Говорила о своем муже, который водит в дальние рейсы тяжелые грузовики, и как бы поздно он ни возвращался, Таня всегда его ждет и потому счастлива. «Ведь счастье,— говорила Таня,— это когда ждешь и волнуешься, а потом встречаешься» — так и сказала. А когда я спросил ее об отце, Таня осеклась и долго молчала. Как-то очень по-взрос-лому, по-мужски сморщила лоб и молчала, глядя в черный квадрат окошка. — Отец у меня умер. Умер 9 мая. От ран. которые получил во время войны,— говорила она, так и глядя в черное окошко поезда.— Его контузило в боях на Одере. Он никогда не рассказывал нам с мамой о войне... Но однажды, я этого никогда не Забуду, разговорился вдруг с нашим соседом, который тоже воевал, и они сидели допоздна и все вспоминали, вспоминали... А потом отец кричал во сне. Страшно кричал. Слова атак. Команды. Проклятия. Нам с мамой было очень страшно. Я подумал тогда, что пройдет еще много времени, по Байкало-Амурской магистрали будут идти поезда с хорошей скоростью, и уже начнутся другие стройки, и на них будут работать дети, быть может, внуки сегодняшних ба-мовцев, но и тогда слово «война» будет бить по душам и, вспоминая ее, люди будут сжимать от волнения пальцы, как это делала Таня Андриенко, девушка из Усть-Кута. Гасли разговоры в глубине нашего вагона. Все меньше оставалось приоткрытых дверей купе. Я возвращался к себе, как вдруг, дойдя до середины вагона, услышал чей-то голос: «Нас не надо жалеть, ведь и мы никого не жалели...» Кто-то вспоминал фронтового поэта, ушедшего из жизни на самом острие своего возраста и таланта... И голос, и строки прозвучали так неожиданно, что я остановился и слушал, боясь вспугнуть эту минуту. Но вот строки оборвались тишиной, я почувст вовал, что поезд замедляет ход, колеса забухали глуше, спокойнее, и тот же голос произнес: «Вязьма, война...» И опять все стихло. Поезд стоял у пустого перрона, облитого зеленоватым светом редких фонарей. Над станционным зданием с надписью «Вязьма» кружил редкий, крупный снег.,. В ту ночь мне снился юный солдат в зеленой выцветшей гимнастерке. Он бежал по снегу, потом вдруг падал, пропахав подбородком этот белый снег, и снова вставал... Я раскрыл глаза от резкого толчка. Поезд тормозил. Потянулся к окну, отодвинул шторку и вместе с ней будто оттолкнул последние сумерки. В глаза ударил свежий яркий день, стремительный в движении. Город накатывался пригородными постройками, приближался разнополосицей рельсов — подъездных путей... Смоленск. Помню, как протиснулся через огромную толпу людей, собравшихся на вокзале. Начался митинг. Какая-то девочка школьница говорила с трибуны. Я искал человека, о встрече с которым договорился еще из Москвы по телефону. Знал о нем немного: что воевал он на смоленской земле, что сейчас, в свои шестьдесят шесть, руководит городской типографией. Тогда по телефону он сказал: «Я приду к поезду. Конечно, приду, как же!» И в конце еще сказал: «Невысокого роста я. Седой совсем. В черном пальто буду. Узнаете». И в его далеком голосе уже тогда прозвучала удивительная убедительность. Я совершенно не сомневался — сразу узнаю. Он стоял у колонны, у входа в вокзал. — Вы Шараев? Николай Семенович? — Здравствуйте. Шараев вел меня по городу. И рассказывал о себе. Вспоминал день начала войны. — Я был на стадионе. Даже цвет неба помню: бирюзовое было небо, не синее, а бирюзовое. А день — солнечный и жаркий. На трибунах кричали, свистели, хлопали. И было много детей. А ровно в двенадцать из черного репродуктора над трибунами раздался голос... Тысячи глаз в одной черной точке сошлись. Все стали вдруг спокойными и суровыми... А еще запомнил, как при выходе со стадиона девчушка одна повернулась к отцу и обиженно так, громко сказала: «Папка, а праздник? Бегунов обещал, папка!» Он взял ее на руки, поднял и прямо в глаза ей говорит: «Война, дочка, война. Все, дочка. Тише». И так он это сказал, что у меня спину холодом окатило... Гудел моторами машин город. Открывались и закрывались двери магазинов. Зелено-красным глазели светофоры. Мы свернули в переулок и вышли к саду имени Глинки, обнесенному каменной оградой. 2 |