Вокруг света 1988-04, страница 24нему дереву и показал на стволе старую, заплывшую смолой затесь, похожую на клинопись: два коротких удара топором наискосок и один рубыш посередине. У меня сразу же заработала память. — Так это же «воронья пята»! Древний знак северных охотников-промыс-ловиков! — Точно! — обрадовался Коврижных и посмотрел на меня, как на подающего надежды ученика.— Теперь поищем такую же отметку у дерева слева. Есть ли там знак, поглядите-ка? Знак оказался на месте, и Николай Васильевич довольно кивнул. — Вот теперь можно твердо сказать: мы находимся на историческом месте! Это — старый охотничий путик,— торжественно возгласил он.— Сколько ему лет — двести... триста? Одной Чаще известно. С помощью вот таких зарубок человек обозначал свою промысловую территорию. Он ставил здесь силки и капканы, рубил клети и едомные избушки, ухаживал за токовищами. И если другой охотник, заблудившись, вдруг оказывался на его путике, то поворачивал обратно: на чужой топор не ходи! Такой обычай был в тайге. И никогда не случалось, чтобы кто-нибудь украл добычу или поджег избушку. Он вдруг замолчал и подозрительно принюхался. Какой-то запах, недоступный моему обонянию, ввинчивался в его широкие ноздри. Пренебрегая тропинкой, Коврижных ринулся в глубь леса и вскоре вернулся обратно: «Лосиная лежка. С полчаса как ушел». Он вскинул свой необъятный рюкзак и позвал собак. — Это только новичку кажется, что Чаща такая девственная... первозданная. А у нее своя память есть и свое, я бы сказал, отношение к человеку. Уверен, тут каждый гектар находился когда-то под антропогенным воздействием. В хорошем смысле, конечно.— Словно подтверждая его слова, тропинка вынырнула из-под слежавшейся подстилки и заструилась среди поваленных деревьев и пней. Идти было легко, и Коврижных с удовольствием рассуждал:— По любой складке местности, по дереву, по извиву тропы можно прочитать все изменения, все события, которыми жила Чаща. И каждое поколение охотников по-своему отметилось на ее страницах. Только надо уметь читать! — Вот и давайте попробуем,— предложил я. — Погодите, не все сразу,— протестующе поднял руку директор.— Настоящая Чаща — она впереди. Если, конечно, от нее что-нибудь осталось. Чем дальше мы забирались в лес, тем уже становилась тропинка и медленнее движение. Тайга расступалась неохотно, щетинилась и кололась ветками. Сосны и выросшие под их пологом молодые елки сплетали над нашими головами плотный покров. Я чувствовал себя в полной изоляции. И, наверное, проскочил бы мимо, если бы корявый пень не подставил мне «ножку». Лежа на земле, я увидел краем глаза спрятавшуюся в зарослях... беседку. Да, да, беседку! Может быть, ту самую, из пришвинских времен, где писатель сфотографирован вместе со своим проводником Александром Губиным. Коврижных ходил вокруг таежного приспособления, такого простого и трогательного, и восхищенно качал головой: «Редкостная выдумка!» Что такое беседка? Лучше, чем сам Пришвин, об этом не скажешь: «На тропе... срублены были деревья: из них одно большое дерево было укреплено на пнях, другое — повыше: на первом, чтобы посидеть, а ко второму — прислониться спиной уставшему человеку. И это маленькое сооружение носило название беседки, не в подражение беседкам дворянских садов, а и вправду для беседы: разные же люди идут по общей тропе, старые и малые, бывает, кто и отстанет, а тут на месте отдыха все сходятся, все отдыхают и непременно беседуют, рассказывают друг другу, кто что заметил в лесу». Вокруг стояла настороженная, почти осязаемая тишина. Не знаю, как Коврижных, но я испытывал чувство благодарности к тому неведомому лесовику, что вывел свой след в Чаще и на скрещении троп поставил эту немудрящую лавочку-завалинку. Сколько людей перебывало тут, русских и коми, сколько тайн и разговоров погребено под этими задубелыми от ветров и морозов бревнами, кое-где источенными жучком-ко-роедом! Люди приходили сюда чужими, незнакомыми, а расставались свояками, братанами и долго еще помнили друг друга. Было так хорошо посидеть здесь, впитывая эту вязкую, почти мемориальную тишину... Чаща на каждом шагу задавала загадки, но вот с ответами не спешила. Мы поднялись на гребень холма и увидели ровную, похожую на донышко лесного ведерка поляну в окружении величавых сосен. Все было слишком «антропогенно», чтобы усмотреть в ее очертаниях замысел природы. У каждого из нас мелькнули свои догадки. — Глухариное токовище,— сказал прагматик Коврижных, склонный к охотничьим преувеличениям. — А может, место медвежьих игр? — предположил я. — Нет, скорее арена для боя лосей или диких оленей. Вот бы проверить! — загорелся он.— Ведь через два месяца начнется гон. И тут я высказал мысль, которая озадачила меня самого. Вернее, слова сорвались с языка раньше, чем я успел их как следует обмозговать. — А что, если здесь находилось древнее языческое капище? — Литературщина! — с ходу выпалил директор и рассмеялся. Но мысль о капище уже не давала мне покоя. Действительно, почему здесь не могло быть святилища для ритуальных обрядов и жертвоприношений? Отсюда, с площадки, полого спускались вниз бронзовые стволы сосен, простреливаемые лучами солнца, и вид открывался поистине вдохновенный. По летописям известно, что северные языческие племена всегда выбирали для своих мольбищ самые высокие места в округе. Древние зыряне поклонялись огню, воде и деревянным идолам, вымазанным кровью. Здесь курились их костры, мрачно гудел бубен, и шаман, облачившись в звериную шкуру, бессвязно выкрикивал прорицания... Воображение? Пусть так. Но вот Соболь и Лайка, что-то почуяв, заработали лапами, выбрасывая вместе с землей какие-то кости, позвонки, обрывки шерсти, гладкие камешки, напоминающие бусы. И почему-то подумалось — рискованная, конечно, мысль,— что здесь, быть может, надо искать следы знаменитой «Золотой бабы». Слухи об этом главном языческом идоле пришли на Русь за два столетия до сибирского похода Ермака и долгое время держали в напряжении умы европейских ученых-этнографов. Просветитель язычников Стефан Пермский, появившийся в этих краях в конце XIV века, видел «Золотую бабу» среди прочих кумиров, амулетов и священных камней. Но с принятием христианства следы драгоценного божества исчезли; говорили, что кочевники спрятали его в каком-то глухом урочище. Где теперь искать «Золотую бабу», никто не знает, и многие думают, что это просто красивая сказка, в которой правда причудливо смешалась с вымыслом. Как, впрочем, и в легенде о Чаще, уверяющей, что в земле ее зарыт клад: «двенадцать бочек золотых червонцев на серебряных цепях да пушка золотая». Легенду эту поведал мне один старик пинежанин... В старину говорили: «В еловом лесу трудиться, в березовом — веселиться, а в сосновом бору — богу молиться». Правильно говорили: сосновый бор с его высоким сводом, стройными колоннами стволов, музыкой ветра, звучащей где-то в поднебесье, «на хорах», действительно похож на храм. И страшным кощунством выглядит здесь все, что разрушает гармонию, созданную самой природой... Мы не заметили, как из леса здорового, цветущего вышли к лесу-горельнику, черному и мертвому. Прав, к сожалению, оказался инженер Николай Иванович Шарапов: в Чащу приходил пожар. Погибли деревья-долгожители, хвойный подрост, выходящие на поверхность корни. Белые струпья гниющего валежника гнетуще выделялись среди разливов бурого пепла и обгорелых пней. Упавшие, обугленные стволы в буквальном смысле поставили крест на этом участке Берендеевой Чащи. Николай Васильевич рубил проход в завалах упавшей древесины, и я вдруг услышал его радостный крик: — Глядите, подсан! — Пацан? — послышалось мне. — Не «пацан», а под-сан,— поправил он и вытащил из-под хаотического нагромождения коряг и сучьев спаренную оглоблю с загнутыми, как на лыжах, концами.— Эту штуковину хоть сейчас в этнографический музей. Надо же, уцелела! — директор рассматривал ветхую «штуковину» с нежностью коллекционера.— Вот мы говорим «пацан», «пацан», а что это такое, и сами не знаем. — Ну как же,— возразил я,— мальчишка... паренек... малец. — Это и ежику известно,— отмахнулся Коврижных.— А вот откуда слово 22 |