Вокруг света 1989-03, страница 18Ровным счетом ничего. Здесь такая же разница, как между городом и огородом, государем и милостивым государем. Национальное обогащает и себя и других; чем больше даю, тем больше получаю. Национализм же * губителен даже для той нации, среди которой он вырос.— Поэт при этом невольно улыбнулся.— Кстати, это не мои слова. Так сказал русский хороший писатель Тендряков... И еще мне вспомнились прогулки по обезличенному Горно-Алтайску: сплошь и рядом русская речь, мышиных и болотных цветов пятиэтажки, утробные завывания рок-ансамблей из открытых окон и нераспроданные томики книг на алтайском языке... Конечно, что-то встречалось и в подлиннике — особенно в лицах, женской одежде, что-то осталось лишь в отголосках, посеяв в душе тревожную смуту: еще два десятка лет, и город не отличишь от десятка ему подобных, выстроившихся от Ленинграда до Владивостока... Я смотрел в окно, в серый слезящийся прямоугольник неба С темными шапками облаков в правом верхнем углу, травил себя сомнениями — и не заметил, как налетел ветер и растрепал тучи. Мое окно выходило на вершину горы Тугая, которую я видел лишь в день приезда. И вот теперь эта гора вдруг ожила, задвигалась. Туман, цепляясь за верхушки сосен, поплыл в сторону, открывая праздничные, как домоткань, горные поляны. Из разорванных туч хлынули потоки света, и все, что раньше лишь угадывалось сквозь сумеречную хлябь, получило свою окраску и свои очертания. Гора выглядела вымытой и ухоженной. А на самой макушке эдаким незыблемым монументом застыл пастух на рыжей лошади, вокруг которого белыми валунами рас-сыпалйсь овцы и козы. Мое настроение резко пошло вверх. «А что, возьму и залезу!» — сказал я сам себе и стал натягивать сапоги. Подъем на гору занял часа полтора; ноги дрожали и подвертывались на мокром грунте, гулкими толчками работало сердце. Иногда, чтобы удержать равновесие, приходилось цепляться за стволы сосенок и старые корневища. Выщербленная тропа, петляя среди скальных отрогов и высокой травы, вывела меня к вершине Тугая. Пастух, слава богу, оказался на месте.' Кряжистый, круглолицый человек неопределенного возраста, с прямыми черными волосами, свисавшими на лоб. Из-под лохматых бровей располагающе светились глаза. Мы познакомились. — А почему Виктор? — удивился я, когда он назвал свое имя.— У вас что, своих имен не осталось? Пастух повернул ко мне лицо и неодобрительно хмыкнул: — Мать хотела Аржаном назвать, а власть запретила. Виктор, говорят, лучше. Тогда мода такая была... Меня поразило, что речь его звучала на редкость правильно, почти без акцента. Я бы даже сказал, он произносил слова более чисто, с точки зрения русской фонетики, чем, скажем, житель Рязанщины или Верхней Волги. — Что это за «мода»? — Как-то странно было слышать такое. Пастух снова посмотрел на меня пристально, пошевелил усами, словно раздумывая, стоит ли изливаться перед незнакомым человеком. — Директивные товарищи придумали, из города,— небрежным жестом он показал вниз.— Говорили: алтайские имена — это отрыжка национализма. А что такое национализм — я и сам не знаю. И ведь не на бумаге придумали, нет — за бумажку с печатью, если б такой указ вышел, у-у-у что было бы. А вот по телефону или в личной беседе — это можно. Устная директива называется. — Кому директива? — не понял я. — Председателю сельсовета — кому же еще! — удивился моей непонятливости пастух.— Вот он и решал, какого младенца каким именем записать: кого Виктором, кого Володей, а кого Илларионом. Мать рассказывала, что они, сельсоветчики, будто из хороших намерений такую директиву проводили: вот, допустим, говорили они, пойдет твой сын в армию или в городе жить захочет — его ведь там засмеют с алтайским именем! — Он покачал головой и усмехнулся.— Мы, алтайцы, народ покладистый, послушный. Что скажут, то и сделаем... — Имя-то у вас европейское, а вещи предпочитаете свои, алтайские,— сказал я, обратив внимание на его халат из грубой шерсти, подпоясанный кожаным фартуком, и такие же кожаные сапоги с узким носком. — Это еще что! — заулыбался полыценно пастух.— У меня еще аркыт с собой — кожаная посуда из лошадиной шкуры. Я в нем кумыс держу... А это арчамак,— он показал на кожаный бурдюк, перекинутый поверх седла.— Что такое чегедек, знаешь? — Обращение на «ты» я расценил как знак растущего доверия.— Чегедек — это женская шуба наподобие халата, только без рукавов и очень длинная, из овчины ее делали. После смерти мужа жена не имела права носить эту одежду. Но хоронили ее всегда в чегедеке; считалось, что покойница, встретившись со своим мужем на том свете, должна хорошо выглядеть... Так вот, эту шубу тоже «национализмом» считали. И что творили — у-у-у! Снимать заставляли чегедек и сжигали при всех сородичах.— Он махнул рукой и сйлюнул: луноподобное его лицо покрылось сеточкой морщин и складок, резко обозначился рубец шрама на левой щеке. Только сейчас я смог определить, что моему собеседнику перевалило за пятый десяток. Много вопросов хотелось задать пастуху, но он заторопился: забыл за разговорами о своих баранах и овцах, да и сумерки уже сгущались. Сказал только, что принадлежит к роду май- манов и живет по ту сторону горы. С неожиданным для его лет проворством Виктор вскочил в седло, разбойничьим посвистом поднял стадо на ноги и сказал на прощание: — Приходи завтра. Разговаривать будем! (У Ялатова медленная походка, и речь у него медленная, тягучая, с затяжными паузами. Такой уж он человек, Николай Кокурович, никуда и никогда не спешит, покуривает себе, сидя у печки, наслаждается дымком папиросы и бережно сдувает пепел в открытую створку... На вопросы он не отвечает — сам заговорит, когда сочтет нужным. — Я знаю своих предков до седьмого колена: Паар — Ак-Билек — Тодош — Анаяк — Ялат — Сыран — Кокур — и вот я сам, Николай. Но талант был только у Ак-Билека, Ана-яка и дедушки Сырана. Записывай, а я дальше буду говорить!.. Лет двадцать назад Ялатов принес в здешний научно-исследовательский институт истории, языка и литературы свои записи алтайского героического эпоса, с пометкой: «Слышал от деда Сырана . Так в Горном Алтае появился новый сказитель, теперь уже, наверное, последний в многовековой истории края. В местном издательстве хранится добрый десяток ялатовских рукописей — эпических произведений и сказок, которые скоро выйдут в свет. Это около сорока тысяч строк, которые Николай Кокурович запомнил от своего деда Сырана. — Это был богатырь с двумя сердцами. Так о нем люди говорили. А у нас о живущем редко хорошо скажут. Сильный был человек, отчаянно смелый и за словом в карман не лез... Так, записывай! Однажды случилось, что зайсан (родовой старшина) по имени Чинат высек его. А дело было на тое, который давали в честь самого богатого бая Содона. Во время угощения Со дон спросил: «Эй ты, к какому роду принадлежишь?» — «Я из рода майманов»,— ответил Сыран, он тогда совсем молодой был. «Ты скорее всего из рода черных майманов! Взгляни на свою рожу...»—засмеялся бай. Тут Сыран вышел вперед и громко сказал: «А разве я чернее тебя, Содон? Ты ведь сам чернее черта...» Вот тут Чинат и всыпал деду двадцать пять плетей. А Сырану хоть бы что, поднялся с земли, схватил плеть и выпорол самого зайсана. Ой, что было! Спасибо родственникам, а то бы пропал дед,— дорогими подарками откупились. Запиши... Сыран всю жизнь работал табунщиком и умер в 1938 году. А пел он где придется — дома, в гостях, на стойбищах, в тайге. И всегда с топшуром 1 ездил. Жаль, не могу тебе свой топшур показать — в ремонт 1 Топшур—двуструнный инструмент. 1б |