Вокруг света 1970-10, страница 73чивать воздухом. Я чуть не взвыл от боли. — Пожадничал маленько, — сказал Иннокентич, — это бывает. По неопытности. Я прошел еще с версту и почувствовал себя совсем ни к черту. И стал через каждые десять шагов присаживаться и курить. Иннокентичу, наверное, надоели мои бесконечные перекуры, и он сказал: — Слышь? Дай-ко я пойду первым. И тут Иннокентич увидел след соболя. Будь он неладен, этот соболь! Старик осторожно щелкнул пальцами — Чара кинулась к нему, забыв обо всем. И через секунду уже неслась по следу, увязая по брюхо, извиваясь, с вывалившимся языком. На небольшой полянке стояли три разлапистых кедра и рядом сосенка, на которую соболь, конечно, никогда не полез бы: голый ствол, негде прятаться. Я тоже осторожно снял свой мешок и перезарядил ружье. Чара и Ральф облаивали кедры. Мы поняли, что соболь там, но не знали, на каком именно. Иннокентич выстрелил наугад, чтобы зверек показал себя. Потом и я выстрелил, но снег только осыпался от наших пуль. Соболь как в воду канул. А собаки по-прежнему сходили с ума. Мы перестреляли все патроны. Собаки захлебывались от злости, нацелив носы на кедры. И тут я заметил, что ружье Иннокентича повернулось в сторону сосенки. Там, припечатавшись к стволу, сидел соболь и терпеливо ждал, когда мы израсходуем свои боеприпасы. Грянул выстрел Иннокентича — зверек прыгнул вниз, как рукавичка, и нырнул под снег. Вынырнул метров за пятнадцать в стороне. Осмотрелся и снова нырнул. Наши собакй понеслись за ним, а он вынырнул и побежал в открытую. Собаки проваливались по брюхо, а он бежал как по паркету. — Дай патрон, Васька, или сам стреляй! — крикнул Иннокентич. — Нету, — отозвался я и сел в снег. Иннокентич поглядел на меня и стал молча перекладывать мой груз в свой мешок. Я прошел налегке шагов двадцать и снова упал. Сквозь наплывавшую на глаза пелену я чувствовал рядом какую-то возню: не то медведь, не то соболи окружили меня,, не то люди ростом с ель, с белыми глазами. Очнулся я, когда показалось зимовье. Я лежал, завернутый в куртку Иннокентича, на сбитых лыжах, под головой у меня был мешок с грузом... Когда я был уже достаточно здоров, Иннокентич принес медвежье сердце и заставил съесть его целиком, сырым. — Есть такое поверье, — пояснил он, — промысловиком станешь. Добираться до поселка нужно около ста верст. Мы взяли с собой только самое необходимое: пушнину, вареной медвежатины, оружие, топор, спички и соль. По пути нам пришлось заночевать под звездами... ...В поселке сходили в баньку, попарились хорошо, побрились. И когда Иннокентич снял свою бороду, его голова стала похожа на череп, обтянутый кожей. Первый день мы отъедались и отсыпались до упора. А утром пошли сдавать пушнину на заготпункт. И тут я подумал*; «Как же делить соболей-то? Ведь тут главный Иннокентич. Он-то и добыл их почти всех. И собаки его. Даже штаны, которые на мне, — его. Сейчас он мне покажет фигу с маслом». Мы зашли на заготпункт. Приемщица стояла за барьером и поглядывала на нас с любопытством и уважением, как всегда смотрят на вернувшегося из тайги промысловика, когда он еще не успел сдать пушнину. И вид у Иннокентича был довольно нахальный. Папироса была прилеплена к нижней губе. Он небрежно бросил связку соболей, засверкавших на солнце, а сам повернулся к приемщице боком, как будто пушнина ему досталась даром. Он облокотился на стойку, попыхал папироской, сбил пепел на еще мокрый после мытья пол и плюнул в урну. И конечно, промазал. Стрелял он лучше, чем плевался. Приемщица стала пересчитывать шкурки, трясла их, дула на мех, разглядывала мездру, сортировала по цветам. Иннокентич застыл в своей нагловатой позе и пачкал пол пеплом. — На кого писать? — спросила приемщица. — Как на кого? Пиши поровну. Через неделю мы достаточно отъелись, и я почувствовал, что мне скучно. Я не знал причин своей тоски. Иннокентич после первых трех дней в поселке, пос ле нормальной жизни в теплой избе с радиоприемником снова стал мрачен. — А не вернуться ли нам, — сказал он, — соболь-то идет. — Можно, — согласился я. — Не скучно ли тебе здесь? — Есть маленько. Иннокентич задумался. — Вот и после войны вернулся я, бог миловал, жив и здоров. Правда, землей присыпало маленько. Вернулся домой и почему-то заскучал. Дела никак не мог придумать себе. Все не тем занимался. И надоело мне все. «Буду один», — решил. В тайге-то хорошо. Думаешь а жизни, работаешь маленько, и все такое. И ты никому не мешаешь, и тебе никто не мешает. Что еще нужно! Верно, отец? Старичок понял, что обращаются к нему, заулыбался и закивал головой. — А хорошо, если б все люди на земле делали свое дело да *не лезли друг на дружку. — А в каких ты войсках служил? — В разведке, однако. Тот же промысел, только зверь маленько другой. — А что ты, Иннокентич, сердишься, когда тебя называют охотником? — Охотник... — Иннокентич за думался, — это который по охотке ружьецом балуется, уточек убивает всяких. А придет другая охота — гармонь купит. А я — промысловик. Это моя работа, а не охота. Промысловиком я и умру. Мне, однако, за пятьдесят. А ты говоришь — охотник! ...Мы вернулись в зимовье и продолжали промышлять зверя. На третий день Иннокентича сломал радикулит. Да так сломал, что он не мог разогнуться. Так и лежал на нарах, сложившись пополам, как складной ножик. Когда я выходил к костру и оставлял его одного, он кряхтел. Да во сне кряхтел и скрипел зубами, но днем держался тихо и говорил, что ничего, все пройдет. И я понял, что шутки плохи, хотя он и бодрился. — Послушай, Иннокентич, я тебя, пожалуй, отправлю в поселок, — сказал я. Старик заворчал, доказывая, что все пройдет и без фельдшера. Но я его не послушался. Сбил лыжи, подвязал туда, где будет голова, мешок с продуктами, подоткнул под веревку ружье и топор, взял две коробки спичек и, 70 |