Вокруг света 1970-10, страница 70приставился его кулачище, и он прошипел: — Услышу в тайге свист — убью. Я отвязал лошадь и медленно повел ее на ручей. Ручеек все-таки не замерз еще по-настоящему. Бежал в деревянном желобке, и лед был тонкий, узорчатый, как кружево, на котором висели капельки, точно увеличительные стекла. И от воды шел пар. Я глядел в кроткие глаза лошади, на ее бородку, побелевшие ресницы. В глазах отражались зимовье на пригорке и Иннокентич. Я погладил ее по шее и сказал: — Убьет он меня. В зимовье не было порядочной печки. Была каменка — полусвод, выложенный из закопченных камней. Вместо окна —i заслонка. Иннокентич стал осматривать хозяйство. Он нашел под нарами топор, пилу и большую жестяную банку с керосином. На полках, над нарами стояли кастрюли, миски, сковородки. Дырявый мешок, в котором когда-то были сухари. На столе керосиновая лампа. Он поболтал ее над ухом и что-то проворчал под нос. Потом вышел из зимовья и приказал собрать пустые консервные банки из-под сгущенного молока и вырезать в них, донышки. Сам пошел за дровами, хотя у каменки и была охапка сухих дров. Я вырезал в банках донышки и тоже ворчал: — Чего доброго, и макароны заставит продувать! Мы разожгли дрова в каменке, а сами сели на пол, чтобы не задохнуться. Дым стлался в раскрытую дверь. Огонь вырывался между камней. Наши собаки — Чара, Шельма, Соболь и Ральф — сидели против двери и глядели на нас. Мы выбросили головешки и закрыли задвижку и дверь. Теперь камни будут отдавать тепло. Потом мы разложили перед зимовьем костер и сварили еду. После обеда Иннокентич стал запрягать лошадь: — Оставайся. Отведу Машку в поселок. — Как назад-то? — На лыжах. — Может, я поеду? Иннокентич махнул рукой и сел в сани. Он, наверное, подумал, что я не вернусь. Кто его знает, о чем он думал. — Сделай печку! — бросил он через плечо, когда сани заскрипели. — Из ведра. — А трубу? — Из консервных банок. Дно ведра начисти до блеска. Будем на нем блины жарить. Последние слова я слышал еле-еле. Сани уже скрипели в чаще леса. Собаки побежали за Инно-кентичем. Только Соболь остался. Я никогда не думал, что в тайге так страшно, когда один. Ладно, еще светло. Я заправил керосином лампу, положил рядом спички, чтобы потом не искать в темноте. Решил маленько прогуляться. Надел лыжи, взял ружье, пошел. Отошел недалеко. Лес здесь был кое-где повален. Вывороченные корни промыло дождями, и я увидел старух с десятками вьющихся рук, спрута со слоновьим хоботом и прищуренным глазом. Утиные головы вытянулись в мою сторону. Стоило зайти к выворотню с другой стороны — и одни чудовища исчезали, появлялись другие. Мертвые деревья стояли вперемежку с живыми, слегка поскрипывали, как двери на заржавленных петлях. И вдруг деревья заскрипели что есть силы — это налетел ветер, сдувая кухту, и недалеко от меня, шагах в тридцати, толстая пихта стала медленно, а потом все быстрее и быстрее падать, осыпая снежную пыль с соседних деревьев. Упруго ударилась и надломилась посредине. Я торопливо пошел по своим следам. «Если такая пихта упадет на зимовье, тогда конец», — подумал я. В зимовье я первым делом засветил лампу и позвал Соболя. — Ляг, отдохни, — сказал я, хотя вряд ли он мог особенно устать, потому что от зимовья не отходил, а валялся около костра. Пес лег и пристально поглядывал на меня, словно он — ровня. И не было в его глазах ничего собачьего. С наступлением темноты звуки тайги сделались отчетливее. Ветер гудел в вершинах деревьев заунывнее, и скрип мертвых пихт был сильнее. Под полом слышалась возня и мышиный писк. Из щелей в полу веяло холодом, и язычок пламени в лампе колебался, и тени колебались по бревенчатым закопченным стенам. А Соболь нагловато глядел на меня красноватыми зрачками и молчал. Я маленько посидел, покурил и стал делать печку. Вернулся он на третий день, к вечеру. Уже луна светила вовсю. Я собирался укладываться, но тут залаял Соболь. Ему ответили издалека. И через минуту появился Иннокентич с Чарой, Шельмой и Ральфом. — Почему собаку держал в тепле, — первое, что сказал он мне, — будет мерзнуть. — И дал гордецу пинка. Иннокентич глянул на печку, что-то буркнул, разулся, повесил сушиться бакари, выпил остывшего чая и, свалившись на нары, захрапел. Лицо его заросло рыжей щетиной, посерело, он был совсем похож на своего отца. Ральф, наверное, вспоминал раздольное житье в Красноярске. И на улице ночевать не хотел, просился в тепло. — Возьми веник, отлупи, — приказал Иннокентич, — спать мешает. Однажды Ральф проскочил все-таки в тепло, бодренько отряхнулся, обрызгал нас и вскочил на нары, где спал Иннокентич. Старик взял полено, хорошо прицелился и огрел его по спине: — Привык в Красноярске прыгать по торшерам! Ральф даже не взвизгнул. Он понял, что в зимовье ему делать нечего. И не жаловался. Но с тех пор глаза его наполнились собачьей тоской. Мы пробивали путики — лыжни, чтобы меньше уставать во время охоты. А идти по снежной пыли даже на широких камусовых лыжах и своему врагу не пожелаешь. Мало того, что идешь враскорячку, еще и проваливаешься чуть ли не по колено. Четверть часа — и язык на плечо. Ральф облаивал соек и кедровок, ловил мышей. Иннокентич убил одну кедровку и, взявши ее за хвост и лапки, нещадно отлупил пса. С тех пор Ральф лаял на птиц, не разевая рта: t- У-у-у! И виновато оглядывался на кого-нибудь из нас, как бы говоря: «Знаю, что нельзя на них лаять, но не могу удержаться, понимаешь!» Чара уже успела загнать двух соболей. Снял их Иннокентич. — Соболя в этот сезон очень много, — сказал он, — потому и белки нет совсем. — Почему же его много в этом году? — На Бирейке строят комбинат, зверь и уходит оттуда. Иннокентич пошел по одному путику, я — по другому. Со М'НОЙ побежали Ральф и Соболь. Но Со 5*
|