Вокруг света 1981-10, страница 11НА МЕРИДИАНАХ ДРУЖБЫ мятник Тысячелетию Венгрии и тогда же, наняв словацких каменщиков, сложили из серых глыб неоготическое здание Парламента. Пришлось составить толстые каталоги, чтобы кичливо перечислить его подъезды, внутренние дворы, залы, статуи, картины и килограммы золота, потраченные на украшения. На рубеже нашего столетия будапештские архитекторы наперегонки тянулись ввысь, копировали гипсовые украшения дворцов Возрождения и загоняли в поднебесье резьбу, заимствованную у приземистых крестьянских домов. Это было буйное пиршество эклектики и модерна, прозванного «сецессией». Поразительно, но над старым Пеш-том глумились люди, сделавшие своим знаменем ярый национализм, носившие на груди все те же трехцветные банты, рядившиеся в венгерки, не жалевшие миллионов на патриотические демонстрации. Буржуа молниеносно превратили Будапешт в город мирового масштаба и вместе с тем обрекли потомков на печальный удел называть свою столицу городом утерянного прошлого. Во внешнем облике Будапешта почти не отразились события следующих четырех десятилетий, по ходу которых общественные движения разошлись в два основных русла. Одно, буржуазное, пролегло через бойню первой мировой войны к фашизму; второе, пролетарское, через Венгерскую коммуну 1919 года и антифашистское Сопротивление вывело на рубежи самого крутого поворота в истории страны, благодаря которому после 1945 года Венгрия оказалась в первых рядах строителей социализма. Что касается этой новой эпохи, то она не только лелеет старые кварталы Будапешта. К ним притрагиваются крайне осторожно, добавляют только те штрихи, которые делают город удобнее, не видоизменяя его. Массовое жилищное строительство ведется по периметру Будапешта; оно самобытно лишь в той мере, в какой это допустимо при нынешней индустриализации. Вот и получилось, что эмоциональный центр венгерской столицы со всеми былыми и сегодняшними страстями, нравственными взлетами и падениями утвердился в придунайских кварталах пештской стороны, в Белвароше, то есть как раз там, где эклектическая мешанина конца прошлого века и начала этого самым дерзким образом кокетничает псевдоготическими арками, овальными крышами, витыми колоннами, кудрявыми башнями и гипсовыми гроздьями винограда. Опять парадокс? Но разве это не памятник народу, вечному созидателю Будапешта, на-роду-гончару, у которого столетиями отнимали свежую глину, оставляя одни черепки? Он с нескончаемым упорством, одержимый страстью самоутверждения, вновь складывал осколки, приспосабливал их один к одному, заделывал пустоты любым попавшимся материалом — безразлично, своим или чужим. Хотя при близком рассмотрении иные вкрапления кажутся странными, сосуд в конце концов оказался по-своему великолепным. Постепенно я начинал разделять любовь будапешт-цев к Белварошу. Если идти по проспекту Ракоци к Дунаю, за громадами зданий не сразу увидишь приходскую церковь, прижавшуюся к высокой эстакаде у въезда на мост Эржебет. Только с набережной ее главный фасад привлекает робкой улыбкой провинциального барокко. За углом боковой фасад разрезан грубейшим ломаным швом. Это барокко обрывается на высокой ноте и падает в пропасть средневековья: вторая половина фасада ощетинилась стрельчатыми окнами мрачноватой готики. За следующим поворотом столь же внезапно открывается глухая башня, восходящая к романской архитектуре двенадцатого века. Внутри церкви под главным нефом и Лурдской часовней погребен остаток римской стены. Девятнадцатая ниша под окнами хоров в шестнадцатом веке была михрабом — священным для мусульман местом, откуда турки, поработив Венгрию; возносили молитвы аллаху. В семидесятых годах прошлого века в этой церкви устраивал музыкальные утренники Ференц Лист. Он жил по соседству и очень любил орган старого храма. Лист был кумиром города. В белварошской церкви Листу улыбались аристократы, кланялись профессора и почтенные фабриканты, звенели шпорами гусарские офицеры, бросали смущенные взгляды поклонницы. Лист жестом приветствовал дочь. К6-зима опиралась на руку господина, в котором чувствовался плохо скрываемый, даже немного пугающий темперамент. Ее мужем был Рихард Вагнер. Лист скрывался на лестнице, ведущей к органу, и начиналось упоение счастьем, в котором не было места вражде и ненависти, забывались раздоры, объединялось несовместимое в обычной жизни, и на просветленных лицах появлялись слезы. В тот весенний день, когда я впервые увидел белварошскую церковь, неожиданно зазвонили ее колокола. Рядом тотчас отозвалась колокольня францисканцев. Ей стал вторить храм ордена сервитов. Трепетно зазвучал бронзовый перелив Университетской церкви, и совсем уж издалека мерным набатом ответила базилика святого Иштвана. Я вспомнил, что это значит. Церкви никого не звали и не возвещали полдень, хотя было ровно двенадцать. Еще пять столетий назад им было предписано изо дня в день, до скончания мира напоминать о победе сорока тысяч христианских воинов Яноша Хуняди над двухсоттысячным войском султана Мехмеда Второго. Славят всех героев, живших и до и после 1455 года. Вызванивают реквием и требуют не забывать. Колокола звонят пятьсот лет. Стесняясь признаться, что за будничной суетой прежде не слышал их, я спрашивал будапештцев: неужели это происходит изо дня в день? Ведь бывали страшные времена, город вымирал от холеры и чумы, его опаляли войны, и он погружался в кровавые оргии; столько раз ему было не до высоких помыслов. — Верно,— говорили мне.— Как раз поэтому кто-нибудь непременно звонил. Нынче в феврале в тридцать седьмой раз отмечалась годовщина освобождения Будапешта Советской Армией. — «Сабадшаг»! — «Свобода»! — ликующе голосили маленькие оборванцы у входа в Национальный театр.— «Свобода» сообщает о новых победах Красной Армии! Ребятишки — образца 44-го года — с посиневшими от холода ногами и руками, в коротеньких потертых пальтишках. Девчонка сунула мне куцый шершавый газетный лист и вприпрыжку помчалась дальше, расталкивая толпу в фойе и зале театра: — Свобода! Свобода!.. «Вч^ра войска маршала Малиновского...» — торопливо читал кто-то у меня за спиной. На подмостках бородатый Золтан Варкони, напялив на прохудившийся свитер потасканную кожаную тужурку, укутал озябшую шею женским шарфом. Подал знак к тишине, склонил голову, словно прислушивался к артиллерийской канонаде. После трехнедельного штурма здесь, в Пеште, война кончилась, но в Буде советские воины только начали осаду Крепостного холма и горы Геллерт. Шагнув на край сцены, Варкони извлек из кармана густо исписанные листки, показал залу. — Это удивительное письмо,— глухо сказал он.— Его в январе сорок пятого будапештская женщина каким-то чудом переправила дочери в нацистский концлагерь. Она описала все, как было: что любимые артисты сбежались в Национальный театр, едва только было освобождено здание. И тотчас решили вернуться на улицы, чтобы с развалин громогласно читать победные сводки Красной Армии и стихи о свободе; что спустя день или два Венгерская коммунистическая партия призвала нас устроить в театре «Утренник свободы». О нем объявили в газете. Это ошеломило: «Безумцы, в такое время концерт?» На улицах и под развалинами лежали тысячи человеческих тел и конских трупов. Люди называли нас ненормальными и... шли в театр. «Знаешь, каким был девиз утренника? — спрашивала женщина несчастную дочь.— «Мы замерзаем, мы голодны, мы опустошены, но мы — свободны!» Дочь выжила и вернулась с письмом 9
|