Вокруг света 1968-08, страница 54и многожды испытывал себя. И вот теперь вижу: не ^огу я на театре жизни никакого лица представить удачно, кроме лица незнатного, простого, уединенного. Или же еще пример,—оживляется Григорий Саввич. — Представьте себе некий фонтан, равно одаряющий влагой разные по великости сосуды. Каждый из них до краев наполнится, и, значит, станут они равны при очевидной своей неравности. Выходит, что и я, сосуд малейший, не имею причин завидовать величайшему, потому что, будучи, как и он, полон водою, равен ему. Речи эти могли показаться собеседнику Григория Саввича ловким уходом от прямого ответа. Но философ здесь не лукавил и не утаивал ничего. В необычных образах светилась одна из сокровенных мыслей его жизни: каждый на пути к счастью, своему и общему, должен точно узнать свою роль, свое лицо, должен найти в себе истинного человека.... Присмотрись к себе, прислушайся к своему сердцу, выбери для себя то дело, что наиболее свойственно твоему естеству и таланту. Пока не сделаешь этого, ты только зыбкая тень, пустая оболочка, механическая кукла, болван глиняный, и носит тебя пучина житейская из стороны в сторону, как буря носит корабль, не имеющий руля и умного кормщика... Если же найдешь дело, которое тебе дается, как вдох и выдох, дело, которое ты делаешь легко, в сердечном веселье, не мучая ни себя, ни окружающих, — значит, оно родственно душе твоей. Значит, здесь твой талант, твоя роль, твое счастье. Во время своих бесконечных путешествий он нередко останавливается в монастырях, живет среди братии. Нет, никому он не мешает, дни проводит тихо, в чтении и прогулках. Но все-таки очень уж заметно, что он тут чужой, и не зря сквознячок беспокойства начинает гулять по кельям. Пересуды, шептанья, укоризненные вздохи... И вдруг во время одной из прогулок Сковорода замечает: вот сейчас к нему подойдут для разговора. И даже ясно видит по лицам, о чем будет разговор. И они действительно собираются плотным кругом, а он замирает, как мальчишка, прижатый к стенке. — Не устал ты еще бродить по свету? — укоризненно говорят они потупившемуся Сковороде. — Не пора ли пристать к гавани? Ведь нам таланты твои известны, и святая лавра примет тебя, как мать свое чадо. Будешь столпом церкви и украшением обители. — Ах, преподобные! — вскидывает голову Сковорода, и губы его вздрагивают. — Я столпотворения умножать собой не хочу. Довольно и вас, столпов неотесанных, в храме божьем... Нет для них у Сковороды мягких слов. Может, хоть на миг правда, сказанная в лицо, встряхнет их, прервет это благополучное оцепенение, подобное тому, что он уже наблюдал когда-то-Везде — в призрачном омуте зеркальных зал, в темных закутах храмин — одинаково беспечный глухой сон. «Весь мир спит!.. А наставники не только не про-буживают, но еще поглаживают, глаголюще: спи, не бойся, место хорошее... чего опасаться!» Что ж... Кому что любезнее. А уж Григорию Саввичу не столько разговоры с любопытными сановными господами или с монахами, сколько любезны ему покой и тишина первой встречной деревушки. Сидит он под солнцем на выгоне, рядом со стариком пастухом и пастушком-хлопчиком, вспоминая, что и сам когда-то в детстве пас овец, сидит и наигрывает для них на хриплой сопилке. Не тут ли, по легенде, настигает нашего старца потемкинский гонец, исколесивший не одно село, прежде чем разыскать невзрачного бродяжку? Он — от самой императрицы. Ей теперь мало переписываться с иноземными философами. Ей хочется теперь своего философа завести, домашнего, карманного. — Поклон мой матушке царице, — живо вскакивает один из пастухов. — Но поехать не могу. Родину не хочу покидать... И еще, на прощанье, будто бы добавил тот самый стишок, который станет потом бродить из уст в уста, от села к селу: Мне свирель и овца Дороже царского венца. Взвилась колесная пыль и осела в траву. Сгинул, посыльный... Но это только кажется со стороны, что человеку, твердо избравшему однажды свою дорогу, она отныне навсегда будет ясна и легка. «Что жизнь? То странствие... И всегда блуждаю между песчаными степями, колючим кустар ником, горными утесами, — а буря над головою, и негде укрыться от нее...» «Но бодрствуй!» * * * «Но бодрствуй» — может быть, и теперь, преодолевая версту за верстой осеннего беспутья, то же самое шептал про себя хворый семидесятидвухлетний старик. Среди дождей выдалось окно — два или три жарких дня. Дороги из бесформенного месива вдруг превратились в драконий панцирь. Телеги грохотали, преодолевая эти чугунные хребты и провалы, с таким звуком, будто под колесами рассыпаны орехи. Полупустой воз трясло, Григорий Саввич никак не мог пристроиться на досках, ноги у него занемели, и, наконец, он не выдержал, попросил остановиться. Но когда ступни прикоснулись к земле, он почувствовал, что идти не может, и тут же сел по-турецки. Возница смотрел на старика, ожидая, что тот немного отдохнет и они поедут дальше. Но Григорий Саввич, виновато улыбаясь, махнул рукой: езжай. А сам снял сапоги, принялся растирать ступни. До чего же уродлива старость, думал он, обескураженно качая головой. На ногах его, прямо под кожей, проступили черные извилистые жилки. Они расползались вверх, как земляные черви. «Это земля просит, — рассуждал про себя старец. — Это она соскучилась по мне. Время уже». Слева от дороги был лес, и оттуда к Григорию Саввичу шел человек, такой же старый и худой, как он, только вблизи оказалось, что у незнакомца нет одного глаза. Зато живой глаз был особенным: широко и чисто растворенный, он глядел на сидящего человека и на все вокруг с двойной внимательностью и добротой. Старик помог Сковороде приподняться и, обняв за спину, повел его к лесу. Тут была небольшая пасека и мазанка в кустах. Григорий Саввич ел хлеб, макая в темный молодой мед. Хозяин рассматривал его все с тем же наивно-лучезарным удивлением. И тут Сковороде вспомнилась старинная история, и он улыбнулся. Ему захотелось рассказать историю вслух. Она была про то, как один пожилой человек, всю жизнь странствовавший в дальних местах, теперь возвращался домой, к родительскому очагу. Он уже 52 |