Вокруг света 1969-07, страница 40

Вокруг света 1969-07, страница 40

прямо мела метель! — и этот халат, весь в земляных пятнах, и эта непонятных форм бородка, да и глаза — растерянные, светлые, чудные глаза.

— Это мастерская?

Оказалось, она: научно-исследовательская лаборатория. На столах лежали куски жизни мертвого города, взятые вместе с его землей. То были росписи: уже собранные и очищенные и рядом с ними — тщательно завернутые в целлофан, к ним еще не подступались. В громадных ящиках, нагроможденных у стены, томился в опилках разобранный по кускам глиняный Будда из Аджина-тепе, и на столе посредине возлежала его жутких размеров рука.

— А это?

Очень уж громаден был глиняный колосс, так счастливо и недавно найденный! Смотреть на какую-то его часть — все равно что разглядывать человека в микроскоп: откуда этот кусок кожи, бог знает!

— Это его пупок. Только что вынули. Чистим.

— Похож, — соврал я.с

Мы стояли посреди города, в котором не было жителей.

— Это не страшно? Вот если вечером, одному...

Он удивился. Это же не кладбище. Это жизнь людей. Просто между ними и им двенадцать веков — и века здесь не чувствовались: они смешивались и исчезали — так земля и вода смешивают и тускнят краски, заставляя их исчезать. Время тут лежало кусками, и его можно было трогать. Художник мог оставаться здесь вечерами и быть один. Потом я узнал, что он даже любил оставаться один: работа, выполненная им днем, — всего-то несколько сантиметров восстановленной краски! — держала его здесь. Днем, на людях, находясь вместе с другими художниками, он весь был сосредоточен на том маленьком • кусочке глины с комками краски, который был под его пальцами. В это время он, собственно, работал: работал и не успевал видеть то, что выйдет из труда его, когда пройдут долгие месяцы. Вечер был нужен ему, чтобы увидеть то, что появится в конце, — вечер в одиночестве!

Росписи были радостными: из их не убитого временем цвета складывались фигуры, которые уже никогда не будут завершенными и ясными, они так и просматривались, как сквозь время:

туманно или до странности резко.

— Каждый сочиняет свою сказку, — сказал он тихо. — У одного она выходит скучной, у другого, — он усмехнулся, — даже красивой. Вот посмотрите на эти фрески. Они все из одного зала. О них тоже можно сочинить сказку...

И он рассказал свою сказку. Наверно, он больше других имел право сочинить ее и сочинил легко и просто, прямо передо мной. И так же легко рассказ ал: «Жили два царя. У них и символы можно проследить — у каждого свой: вот у этого — райская птица, а у другого — голова быка. Встречаются они несколько раз. Вот у них пир, говорят они друг другу что-то: ласковое, наверно. А может, уже хитрят. Потому что потом они поссорились, и один убил другого. И вот возвращается он к себе, а его уже поджидает сын убитого, царевич. И он, наверно, отомстит ему... А может быть, это не сказка, а история... Мы ничего не знаем точно. Даже чем они это делали, и то не знаем. Обратил я внимание: нигде у них нет зеленого цвета. Не правда ли, странно? Скорее всего его не было рядом, в земле, ведь краски их почти все земляные. А может, этот цвет был почему-то запрещенным? Опять мы ничего не знаем! Но вот что удивительно: зеленый цвет на росписях все же есть. Взгляните-ка сюда, видите? Это густые тона в окружении черного дают зеленоватый блеск...

Все как в воду кануло! Подобных росписей позднее уже нет Странно! Куда делись мастера? Школа? И была ли школа? Они убиты? Уведены в плен? Но ведь кто-то остался... Должен был остаться! И никаких следов...»

Он отвернулся и как-то быстро и явно без цели побрел от меня меж столами. Это было единственный раз: в голосе художника мелькнуло отчаяние, глухое и давнее. Может, оно тоже приходило к нему только по вечерам?

— Ничего нет! — он обиженно сунул руки кулаками в карманы халата. — Ни-че^го!!! Все как в воду...

Ему было простительно казаться другим людям нервным, но только не в своем деле, не перед лицом работы, и он это чувствовал. Но обижаться-то он мог, как мог быть растерянным

или угрюмым. Он уже больше года выбирал из глины крошечные кусочки краски и настораживался при появлении каждого цветного комочка: вдруг там, глубже, есть что-то большее? «Вот так же отрубили большой палец Будде. Оттяпали! Потом стали осторожней. Чистили, чистили, а ОНО все уходит вглубь... И тут сверху кто-то как закричит: «Нога! Это же нога!» А в ступне-то метр семьдесят, поди догадайся, что это нога. Вот вы пупок тоже не узнали... Сначала одно нетерпение: что выйдет, что появится из этих кусочков цвета? И еще: боязнь испортить, дрожь какая-то. И так целые недели... Зато потом, как все сложится... И сразу видно, как люди относились тогда к искусству, что думали...»

Согдийцы выглядели на фресках такими, какими, должно быть, хотели быть в жизни: торжественными и умными — тогда у них сжимались, как в строгой маске, рты, и лоб был чистым и большим, морщины бы обезобразили его! Иногда они хотели быть трагичными, но в трагичности старались казаться чистыми! — тогда они не плакали, не ползали, униженные горем, хотя позы выражали и плач и слезы, но все равно они замирали в стоической гордости несчастья; потом они хотели быть веселы-ни, но не разгульными и пьяными от счастья и веселья...

Какую религию они исповедовали, рисуя себя на стенах именно такими, неизвестно. Чему они поклонялись? Огню? Солнцу? И только ли?

Но уже и сейчас можно сделать интересный вывод: у них росписи не были только украшением, вернее, не являлись в нынешнем смысле музеем, что ли, они были в каждом доме — во дворце ли, в храме, в жилом ли здании.

— И я хотел бы так, — говорил художник будто сам с со-оой. — Восстановить все, что можно, и оставить все на месте. Ведь как это ни показывай людям вот здесь или даже в Эрмитаже — все не то! Даже уничтоженные куски на фресках — их много — в зале и они смотрятся нам упреком. А там, прямо на месте, никто бы не упрекнул нас, рука бы не поднялась, потому что каждый бы понимал: вот это осталось, и это все, что есть. И не судил бы нас.

И еще раз, уже позднее, он опять заговорил с той же — не

38