Вокруг света 1981-10, страница 49народного духа, как нравственная выносливость, терпеливость во имя высших нужд (но не пресловутая все-терпимость!). Спускаясь на лодках вниз по Амуру, посещая только что отстроенные и заселенные казачьи станицы, он радуется умению русского человека укорениться на новой, трудной для него земле, на старых пепелищах, где два века назад селились люди Хабарова. Разговоры почти в любой станице сводятся к нескольким главным темам: как земля рожает, теплы ли избы, здоровы ли детишки, дружно ли соседствуют казаки с орочонами, ловятся ли зверь и рыба, не падает ли скот, не беспокоят ли насекомые, крысы, змеи, нет ли баловства с китайского берега... И раз от разу, несмотря на кажущуюся монотонность вопросов и ответов, прибывает чувство новизны, небывалости происходящего. Не зря же так стремился сюда путешественник! Ему удалось узреть, как Россия, вроде бы уже давно заматеревшая в своих берегах, движется, прирастает освоенными, окультуренными пространствами, отнимая их у дикой природы. Может быть, вспомнилось ему, глядя на все это, что когда-то и его предки впервые заселялись среди костромских лесов, на той же самой Нее-реке, валили лес под пашню, корчевали пни, разбивали огороды, окунали в воду плетенные из ивняка верши... Неутомима эта поступь в веках. Неколебима в народном сознании заповедь о том, что доброе зерно должно быть очищено от плевел и собрано в житницы. Но не только умение собирать и приумножать привлекало и ободряло его, куда бы ни приезжал. Не однажды на печальных сибирских этапах, оглашенных «Милосердной»—песней каторжников, видел он и то, как умеет русский человек отдавать иногда и самое последнее свое: «... несет к ним (каторжникам) посильное подаяние всякий. Несет и знакомая мне старушка Анисья, у которой единственный сын погиб на Амуре, которая от многих лет и от многих несчастий ушла вся в сердце и живет уже одним только сердобольем и говорит одними только вздохами. У нее нет (я это верно знаю), никаких средств к жизни, нет и сил, но откуда взялись последние, когда она заслышала на улице эту «Милосердную», откуда взялись и деньги, когда бабушка моя очутилась на глазах проходящих. Дает бабушка деньги из скопленных ею на саван и ладан, дает она эти деньги, стыдится — и прячется, чтоб не видали все... Всем в ответ пропоют ужо арестанты за деревнею такую коротенькую, но сердечную благодарность: Должен вечно бога молить, Что не забываете вы нас, Бедных, несчастных невольников!» Горе кабалит, сочувствие лечит, улыбка здоровит. Сам по натуре человек безунывный, любящий пошутить в дружеском кругу, Максимов и в героях своих ценит это испоконное умение объехать беду веселой прибауткой, осмеять собственное невезение. Вот в сумерках набрел он на бурлацкий костер и заслушался россказнями артельного балагура-вятича. Ему поясняют, что это заглавный бурлак, по-ихнему «шишка». Ну и ядрен же «шишка» ублажать словцом честную компанию! Смех то и дело вскипает над костром, под говорок бурлящей ухи. А непростое у «шишки» место — в первую лямку вппягается, грудь надрывает пуще всех. Сам он так об этом изъясняется: «— Дело бурлачье, почтенной человек, такое выходит: что пять тебе алтын да из боку ребро — вся тут и сказка. Идешь себе путиной да и думаешь: шел — перешел, кабы день прошел, а уж об этом не кладешь заботы, что тебе завтра есть дадут, а ино смекаешь, что болыная-де сыть брюхо портит, да ведь и опять же много есть — велика честь, не назовут богатырем, а объедалой. Дома, почтенной человек, безотменно лучше, чем здеся!» Как всякий подлинный и не краткосрочный путешественник, Максимов по горло был сыт дорожными тягостными впечатлениями, личными неурядицами. Он и сам, как тот бурлак-лямочник, не раз поминал в мыслях дальнее свое столичное пристанище. Просиживал на станциях томительные часы в ожидании экипажа, трясся по колдобинам на жестких возках, сутулился на сырой лодочной скамье неделю-другую, знавал и широкие пыльные тракты, и проселки, и простецкие тропки, и полную без-дорожь. Но, кажется, за всю скитальческую жизнь не было у него такой тяжелой дороги, как та, одна из первых, затерянная где-то в офенской вотчине. Он с новым своим приятелем-коробейником торопился на ярмарку, да жара стояла невыносимая, и дорога к тому же пролегала местами гиблыми, болотистыми. И не дорога вовсе, а волглая гать... Где два-три бревна лежат бок о бок, встык со следующими, а где и бревен не хватило, хворостом загачена топь. Телеге тут не проехать, и вершник не всегда рискнет, а пеший пробежит, ловко переступая по скользким бревнам. Гать — стариннейшая на Руси дорога через топкие, низменные места. Много сотен верст таких гатей посгнило за века, но снова их подновляли, ладили по старым колеям на великом пространстве от Новгорода до Каменного пояса — Урала. Были гати широкие, могутные, под стать мостовым, были и простенькие, четырем лаптям не разминуться... И он шел тогда вдогон расторопному офене двадцать верст и больше, и устал уже вконец, запросился полежать. Но офеня воспретил: «— Не ложись, все дело испортишь: не дойдешь потом: это уж работа такая — знаю я ее!» Так он во всю жизнь и не ложился на полдороге, нес исправно свой тяжелый — от избытка собранного — писательский короб. Зато и прожил семьдесят годов, даже в новое столетие заглянул, радовался негромкими писательскими радостями — немало успел из собранного напечатать при жизни своей. (Посмертное собрание сочинений С. В. Максимова вышло во «Всемирной библиотеке», составило двадцать томов.) Он никому не навязывался в учителя, считая себя рядовым работником отечественной этнографической школы. Но его «Бродячая Русь Христа ради», безусловно, повлияла на некрасовскую поэму «Кому на Руси жить хорошо», а «Сибирь и каторгу» внимательно изучал Чехов, высоко ценивший талант Максимова. Любимой книгой русского юношества уже при жизни Сергея Васильевича стала художественная энциклопедия русского хлебопашества, собранная им в одиночку,— «Куль хлеба и его похождения»1. ...И припомнилось мне еще из нашего парфеньевского житья: не любили мы ходить в город проселком, предпочитая ему более живописный путь. Спустишься к Сомбасу, перебежишь его по шатким лавам, вскарабкаешься на горушку, а там, снова нырок в сыроватый лес, и в нем узкая гатная щелка; нога ступает на одно бревно, другая — на соседнее, легко и весело шагается гатью. Я оттого еще предпочитал этот путь, что увидел тогда гать впервые в жизни, и стало мне наконец ясно, что же это такое — «мосты мостить и гати гатить». Она кончалась на краю картофельного поля, потом тропа прыгала в заросли цветущего кипрея, взбегала на взгорок, и оттуда уже был виден древний Парфеньев, стоящий на холмах и в укромных долах, уютно лепящий свои дома и огородцы вокруг белой, с зелеными куполами, недавно отремонтированной церкви... А ведь мальчиком этой же самой тропой, этой же самой гатью наверняка ходил в свои первые недальние путешествия и Сергей Максимов. И вон в какие дальние дали завлекла его пробужденная в детстве жажда познать свою Родину. И оттого особенно мила мне память о той укромной дорожке. Даже в жаркие полдни было на ней прохладно. Влажно темнели в траве длинные бревна, скрепленные металлическими скобами, слепни гудели как-то миролюбивей, чем на солнцепеке, ноша не резала плечи, шаг был легок... 1 В наши дни издавался сборник С. В. Максимова «Крылатые слова»; к 150-летию со дня рождения писателя (1831 — 1901) издательством «Советская Россия» подготовлен однотомник его избранных сочинений. 47 |