Вокруг света 1992-02, страница 39ется в затылок, дышит в ухо теплым, добрым дыханием. То же самое проделывает и Мишка, берет у матери уроки доброго нрава. Майя — сытая, гладкая, чистая буренка, белолобая, с белыми нагрудником и подбрюшником. Мишка черный, чумазый и тоже белолобый. Особенно любит Майя, когда я ее глажу по щеке и подбородку. Ну, право слово, кошка... Чтобы закончить разговор о моей дружбе с местной животиной, о наших взаимных ласках, нельзя упустить из виду тяклешовскую собаку Риту, большую, как жеребенок, черную, желтоглазую, помесь овчарки с лайкой. Каждое утро или в другое время Рита вбегает ко мне в избу, шумно дыша, запыхавшись, кидается мне на грудь, водружает когтистые мокрые лапы на мои плечи, смотрит в глаза своими собачьими, полными неистовой любви глазами, принимается меня обнимать-целовать, как будто я ее милый дружок, явился к ней на свидание после долгой разлуки... Но это все присказка, сказка впереди. К полудню зной накаляет небо и долы, будто здесь не русский Север, а саванна Африки. Оводы проносятся во всех направлениях с диким ревом, как воздушные рокеры, вонзаются в твое тело, как пластиковые пули... Иван да Марья сенничают. Я ухожу в избу, постигаю всю спасительность — против зноя — ее рубленных из сосновых бревен стен, ее деревянной кровли (в дождь протекает, как решето), подполья с поддувом; в избе упоительно прохладно, аж озноб пробирает. Охолону, подкреплю свои силы чем Бог послал — и опять под ясное солнышко, не сходящее с неба в эту пору, как будто работающее в три смены, впрок, на будущие долгие холода. Сяду в байдарку, плыву сначала по Большому озеру, потом по маленькому. Маленькое озеро — бухта Большого, лагуна; между ними протока с низкими берегами, заросшими трестой и рогозом. Вода в протоке темная, с просвечивающим оранжевым дном; из воды высунули черные морды так и не утонувшие за сорок лет топляки. В маленькое озеро вливается быстрая холодная речка Генуя, нанесла в устье чистого, крупного, зернистого песку, образовала косу-остро-вок посреди открытой воды, на быстрине, на ветродуе. Высаживаюсь на остров, обследую его, не нахожу ни одного следа человека; ни один овод слепень не долетает до сего, не обозначенного в картах мира, острова, с золотыми песками пляжа. Со всех сторон меня обхватывает солнечный ветер, разогревает ветреное солнце. Вплываю в зеленый шатер реки Генуи. Ветви деревьев левобережья протянулись к ветвям правобережья; над головой только прогалок неба. И такие травы возросли на берегах, крапива, дудник — в рост снежного человека; папоротники как пальмы! Вода в Генуе шибко бегучая, надо налегать на весло. Река поворотливая; в каждой излучине затор палых или бобрами подпиленных стволов; перевалишь и окажешься в тихой заводи. Можно разматывать удочку, но все тебя тянет дальше, выше: что там? И берега все круче, выше, дичее... Утка-крохаль вдруг шлепнулась впереди по ходу лодки, близехонько... Плывет, поворачивая голову с хохолком, поглядывая круглым глазом в светлом ободке, зовет, приглашает: «Ну, давай же, давай за мной, подальше от моих детей-крохалят», от выводка!» Мать-утка намеренно неосторожна, жертвует собой ради детей, подпускает врага-человека не то что на выстрел, можно прихлопнуть веслом... Вижу сереньких утят в траве у берега: высунутся, посмотрят, унырнут... Когда плывешь на байдарке вверх по Генуе, сказка обступает тебя со всех сторон, протягивает к тебе из воды ко-ряжьи руки, нависает над головой медвежьими лапами елей. Где-то что-то шлепает, хлюпает, вскрикивает голосами неведомых птиц... И, кажется, никто до тебя не плавал по Генуе. Никто! Ты — первый!.. Дохожу до такого места, где русло реки перегорожено капитальным заломом. Конечно, можно перетащить байдарку по берегу. Но это в другой раз: все мои силы потрачены на плаванье по сказочной реке. Разве чтоб порыбачить... Посоветую тем, кто прочтет мое письмо, соберется с удочкой на Геную: запасайте побольше крючков: дно реки выстелено топляками, корягами... Когда сплываешь вниз по реке, то и грести почти не надо, река несет твою лодочку, как поплавок. Вплывешь в озеро — увидишь на Горе родимую деревеньку, свою избу... А вон и белая рубаха Ивана, красная Машина косынка. Стог почти уж сметали. Утром ничего не было, вдруг вырос стог, будто всегда стоял, природой ему назначено это место: часть пейзажа —и признак жизни. В зиму сено увезут Иван с Марьей в деревню Усть-Капшу, в новый дом, на новый сеновал, вместе с коровой Майей. Причаливаю в мою гавань под ивовым кустом. Тропа от озера к избе — моя, мною протоптанная. Поднимусь на Гору, сяду на лавочку, ко мне придет Иван — на бесёду. О чем-нибудь побесёдуем с ним или просто так посидим: оба устали; Иван сено косил, я рыбу ловил. Усталость от трудов сближает людей: можно поговорить, можно так посидеть. С кем не дается мне взаимопонимание, так это с котом Филькой. Филька — охотник-мышелов, мышей он ловит травяных. Сам дымчато-серый, а кончик носа у него черный; у всех котов розовые, а у Фильки черный. Филька — кот травяной, крапивный. Поманю его, он охотно придет к рукам, заберется мне на плечо, там приляжет, замурлычет, примется вонзать в меня свои вострые когти. Кот хищный, но в то же время ласковый. Я терплю, поглаживаю Фильку, приваживаю его, несу в избу — в острастку моим избяным мышам: уж больно они разгуливаются по ночам. Вот бы на них напустить бы Фильку... Но Филька, внесенный в избу, вдруг соскаивает у меня с плеча, опрометью кидается в дверь — и поминай как звали. Нет у него ни малейшего интереса к моим мышам. Ночью сяду писать письмо из лесу, вдруг спохвачусь: морошка не найдена, не собрана, никто не знает, поспела она или уж утекла... Утром вскакиваю как встрепанный, настроенный, нацеленный, заряженный на морошку. Чай пью, обжигаюсь, будто мне к девяти на службу. Кидаюсь в ближние боры, дальние оставляю в уме: не здесь, так уж там-то... Июльский лес пронизан светом... В лесу воцарилась особенная тишина ожидания, кануна: все готово созреть, прянуть из гнезда, стать на крыло. Цветут брусничники, черничники, малинники. Притаились недавно оперившиеся птенцы, обросшие мягкой шерсткой зайчата, медвежата, волчата, лисята, барсучата. Шуршат в хвощах ежи; у ежей должны быть ежата, но я их еще не видал. У муравьев, если вглядеться, натоптаны от муравейника к муравейнику прямые, как Невский, проспекты, с многосторонним оживленным движением, без выхлопных газов... Лес в июле зеленый, нехоженый, не-запыленный, будто умытый и причесанный к празднику. Хочется идти по нему осторожно, не нашуметь, не натоптать сапожищами, не спугнуть сторожкую тишину. Июльский лес зачарован, заворожен, наполнен движущимися тенями. Того гляди выйдет вон из-за того выворотня Хозяин Леса, с лишайной бородой, спросит: «А ты зачем пожаловал?» Как зачем? За морошкой! Вдруг слышу следом за собой легкое топотание по тропе. Кто бы это мог быть? Лес пустехонек... Сам не свой от радости, меня догоняет Малыш. Вот это встреча! Поздоровались, пообнимались... Не было у нас с Малышом договору вместе в лес идти, он своим умом прознал о моем намерении. Сбежал от хозяев — и вот он, здрасьте! Мы пошли по морошку вдвоем с Малышом. Правда, он больше шастал по дебрям, на кого-то там лаял. Однажды явился на тропу облизываясь: что-то лакомое съел. По глазам его было видно: хотелось ему похвастаться... Ближние боры в июле скоро пройдешь: грибов не надо искать, за ягодами не нагибаться. Перевалю горбину, тут тебе по правую руку болото... И вот я схожу на болото, чувствую, как становится все горячее, пятки жжет... Пробую ма зуб одну морошку, другую: поспела, тает во рту, дух захватывает от сладости; облизываюсь, как пес Малыш. Набираю, чтоб дно закрыло в корзине, со всех ног бегу к деду Федору с бабой Таней, несу им из лесу первый гостинец сей год и, главное, важную новость: настало время морошки! Пора! 37
|