Костёр 1985-02, страница 32Рассказ этот — о далеких уже послевоенных годах — нынешнему читателю может показаться и странным: какие-то чугунки, картофельные пироги, да еще лапоточки... Но так было. Фашисты прошли огнем и солдатским сапогом по нашей земле, и долго она залечивала раны, нанесенные войной. ЧУГУНКИСергей НОСИКОВ — Нет, мам... не пойду я сегодня сбирать. — Севка Тимкин перестал обуваться, тихо отбросил к печке еще не разношенные лапоточки, которые в прошлое воскресенье сплел себе на остаток зимы. — Что с тобой, сынок? — спросила его мать, высокая худая женщина с сильно поседевшими висками. — Разленился, что ль, аль обидел кто? Да что ты, ма... «разленился»... Хоть и далековато деревня от деревни, но дело-то не трудное от дома к дому ходить... и в обиду я себя не дам... А все одно не пойду боле, не могу. Дарья Дмитриевна—так звали Севкину мать, — всплеснула руками и села напротив сына: — Так у нас-то, милый, ни хлеба, ни картошки. Чем кормиться-то будем? — Она вытерла концом фартука выкатившиеся из глаз слезы. — А пойдешь сбирать, хоть из десяти в одной избе кусок картофельного пирога дадут — и то ладно. Позавчора-то, гляди-ко, принес почти полную торбу... Али плохо? Севка встал, повесил на шесток онучи. — Стыдно мне, мамань, — тихо сказал он, направляясь по холодному полу к окну, — просить у таких же, как мы. Ведь и они последнюю картошку доедают, последнюю щепоть муки берегут... вон в тот раз... Одна тетечка отрезает от пирога лусту, а сама глядит на девчонку и плачет... Каково мне, мам, брать-то, коли они сами голодные? За что они должны кормить меня? Дарья Дмитриевна подошла к Севке, прижала его русую головку к своей груди, всхлипывая, стыдно постояла и, ни слова не сказав, направилась в сени. Больше они все утро не говорили друг другу ни слова. Дарья Дмитриевна понимала, что сын прав, и не могла настаивать, чтобы он с торбой нищего опять отправлялся просить по деревням подаяния. Севка знал, что с каждым днем матери становится все труднее прокормить себя и его. И ждать помощи ей неоткуда. В разрушенной войной деревне в каждой избе голод и холод. О восстановлении колхоза только еще слух прошел. Севка машинально глянул на оклеенную довоенными газетами, ободранную перегородку. Там висел в простенькой рамочке небольшой портрет отца — молодого кудрявого мужчины в солдатской гимнастерке. Из-за портрета выглядывал запыленный конец бумажного сверточка. Это была «похоронка», полученная прошлым летом. Пулеметчик Максим Назарович Тимкин погиб под Кенигсбергом. ^ Рано утром в хату одинокой сеньковской старушки постучали. Она открыла тяжелую дверь. На широком, изъеденном падающими с крыши каплями, камне стоял худенький белобрысый подросток с холщовой торбой. «Опять нищий», — грустно подумала старушка и вошла в хату, не закрывая за собрй двери. Нищий направился следом. Он переступил порог и, прихлопнув скрипящую дверь, остановился. — Откуль будешь-то? — спросила его старушка. — Из Борка, бабушка, — ответил подросток. — Ну, это недалече... А звать-то как? — Севкой, — сказал нищий и добавил: — Севка Тимкин. Старушка откинула занавеску с настенного ящика с двумя широкими полками, достала из-под перевернутой глиняной миски серую лепешку и протянула ее Севке: — На вот... господь с тобой. Боле ничего нет, не обессудь. — Спасибо и на этом, бабушка. — Севка опус- |