Вокруг света 1966-09, страница 66

Вокруг света 1966-09, страница 66

дверная рама, подсиненная известковым раствором, то там, то здесь в блеклой траве торчала короткая труба, тоже подсиненная, — это было уже приручением природы, архитектурным обращением рельефа местности в иную веру. Стоило человеку переступить один из порогов цвета перьев марабу, и он исчезал, терялся из виду в подземных коридорах неведомой длины, переходил в иное царство, на стенах которого бодрствовали слепые насекомые, блестели прожилки кремня, переплетения корней.

Снаружи был палящий зной. Лишь иногда порыв пришедшего издалека ветра на мгновенье оживлял всю, насколько хватало глаз, траву на холмах; пронесшись по красным башням, воздвигнутым перед Эльвой эрозией, затем по Сьерре, он поворачивал над морем обратно и умирал.

Деревня без домов, люди без взора и лето без конца — все вместе взятое создавало впечатление остановившейся вечности. Но сколько же красок у этой вечности! Вечером цвет стершегося, плохо обожженного кирпича, в полдень белизна, обнажаемая порывами ветра под глинистой пылью, наконец, утром недолговечные сиреневые тени, издали похожие на карликовую растительность.

Такая гамма красок — а в другие часы дня появлялись и новые оттенки, — казалось, возвращала этому мертвому от засухи краю плодородие: вечером у полей был цвет сжатого хлеба, а земля вокруг Эльвы временами — только не в час полуденной белизны — казалась пропитанной влагой. Из-за обманчивого впечатления, создаваемого освещением и выгоревшей землей, вам открывался мир, полный разнообразия, в котором дневные краски на холмах рисовали то хлебные злаки, а то, по утрам, — луга душицы или васильков. Почва рассыпала под вашими ногами бесчисленные минералы, чертила прожилки из глины, песка, мела, пыльного перегноя, с соломинками, колючими растениями, опутавшими землю паутиной, с черными насекомыми.

Только вода всегда одинакова. Надо было снова найти эту твердую меру теперь, когда все было истощено от жары, переменчиво и неуловимо. Надо было снова обрести общий язык теперь, когда повсюду было разлито молчание лета — молчание полудня на дне рвов, молчание полудня на

дне водоема с отпечатками ступней и колючками, занесенными туда ветром.

Жители Эльвы ходили по воду за несколько километров. Погрузив глиняные кувшины с мутной, из скважины, водой на ослов, они возвращались в свою погребенную деревню, печатая шаг, по каменистым дорогам на обнажившихся скалах, а потом — в трех домах Эльвы или на выстланном камнями полу cuevas, как франкмасоны, покидающие ложу. И эта легкая печать шагов в тишине — доказательство их уходов и возвращений — казалась знаменательной. Она говорила о скупости судьбы, в которой все — каждый шаг, каждое движение — должно быть на учете, потому что засуха превращала жизнь в изнуренное чудо, и было важно сберечь последние его следы.

А все могло бы быть так просто! Прошел бы дождь, один из тех затяжных дождей, которые надолго приносят пасмурную погоду и шумят ночами, и тогда на пороге дверей в cuevas, распахнутых навстречу свежести, оранжевыми лампами повисли бы раскачивающиеся на ветру кукурузные початки.

Несколько недель назад в ссоре, причины которой оставались неясными, один из жителей Эльвы пырнул другого ножом. В ожидании полицейского его спустили на веревках в пустой водоем. Ночью он голосил и кричал, и в большом цементированном котловане металось эхо. и до зари не умолкали собаки.

Преступление этого человека явилось как бы вехой для счета времени — с тех пор еще не было дождя, и на дне водоема остались следы его шагов.

Засуха началась с кровопролития, с ножевой раны, и продолжалась, как лихорадка. Правда, по мнению одних, она началась, когда на тропинке, ведущей к каменной мадонне, нашли скорпиона, по мнению других, когда в небе появились караваны перелетных птиц.

Теперь на дне водоема нахожусь я. Мои шаги покрыли и стерли отпечатки ног того, кто был посажен сюда до меня. Я его почти не знал. Я плохо знаю причину ссоры. Я почти ни с кем не общаюсь в деревне. Сарай, где я оборудовал авторемонтную мастерскую, стоит на обочине окружной дороги, в трех километрах от Эльвы. Каждый день на рассвете я выхожу из своей пеще

ры и возвращаюсь туда, когда стемнеет. Мне не совсем доверяют. В сегодняшней Испании только механики мыслят.

Возможно также, что только механики настолько злонамеренны, чтобы услышать голос муэдзина, посаженного в водоем. Должно быть, он напился и продолжал за этой круглой стеной пьяное буйство, которое толкнуло его вытащить нож и пустить в ход. Я не разбирал слов, но они были для меня не так уж важны. Я радовался уже тому, что он впал в неистовство. Уснувшей Испании всегда будет мало воя собак, мало проклятий.

Я сидел у подножия пригорка, в котором была вырыта моя сие-va. Я владел этой горой один, как те отшельники с бородами левитов, которых видел на старинных полотнах в музее Прадо. Помнит

ся, иные из них жили даже в скорлупе каких-то огромных яиц с зубчатыми краями. Они предаются созерцанию, но чувствуешь, как далеки они от бедствий, которые созерцают: их окружают видения — нагие женщины и мужчины, тощие, со страшными вздутыми животами. Одни привязаны к колесам, другие заключены в розовый стеклянный шар, зажатый в лапах гигантской лягушки. На хрупких ветвях безлистых деревьев развешано белье.

На пыльных, освещенных луной землях, протянувшихся между cuevas Эльвы, я ничего подобного' не видел. Только крик муэдзина, заключенного в водоем, напоминал, что мир — не только этот бледный свет и эти тени. Крик мужчины доводил собак до ис

83