Вокруг света 1972-04, страница 21Он исподволь, ненавязчиво и незаметно, вызывает к этому народу и этой стране новые симпатии. «Это плохой человек, он ни разу в жизни не пошутил над самим собой» — такую древнюю восточную мудрость заимствую я из одной современной книги. Не хочется создавать афоризмы по школьному методу — «от противного», и все же, пытаясь логически разобраться в собственных ощущениях, подводя, так сказать, базу под сердечное томление, испытываемое при звуках польской речи, я всякий раз возвращаюсь к юмору, к тому легкому артистичному скепсису, каким проверяется подлинность чувств, — к самоиронии, помогающей любому оратору удержаться на высоте собственного пафоса, собственной страсти, собственного честолюбия. Поляки называют себя иногда «однодневными миллионерами» — за способность в один день растратить и прокутить всю получку. Они именуют варшавские площади «самыми большими пустынями в Средней Европе». Сейчас в кабаре «Новый . Свят» выступает с «рециталем» поэт и певец Вой-цех Млынарский и пародирует знаменитую песенку французского автора Жильбера Беко «Воскресенье в Орли». Это очень благополучная песенка, так сказать, романтизм на почве сытости. «Когда мне становится грустно,—говорится в песенке Беко, — грустно без всякой реальной причины, я уезжаю в аэропорт Орли и, сидя на террасе кафе, попивая мартини, смотрю, как серебристые птицы улетают в Нью-Йорк и Гонолулу, в Рио-де-Жанейро и на Таити». «Когда мне становится грустно, — поет Войцех Млынарский, — я иду на Варшаву-Главную (по-московски — на Курский вокзал) и, стоя у пивного ларька...» Нет смысла пересказывать, зрелище вокзала у каждого перед глазами. Вам эта насмешливость . кажется кощунственной и еретич-ной? Не торопитесь. Совместите эту иронию с кавалерийскими атаками на фашистские танки, с безоглядным порывом молодых ребят, не раздумывая бросившихся тушить пожар на нефтеочистительном заводе в Катовицком воеводстве (Польша — страна, не богатая нефтью, здесь нет таких специалистов по тушению нефтяных пожаров, как у нас или в Южной Америке), с уверенностью рабочих людей, без громких слов сознающих, что в стране они хозяева и от них все зависит. И тогда очевидно станет, что стихийная эта непочтительность возникает от застенчивости и нежной любви. Еще одна черта польской души, с которой познакомил меня Збигнев Цибульский. ...Ты спас ребенка, пятилетнюю девочку, непонятно как попавшую в зоопарке в вольер к медведям. Толпа охала и ахала, молодые люди в дубленках успокаивали своих подруг, а ты, инкассатор в старомодном беретике и нелепых очках, не мешкая сиганул прямо в вольер. И вот все тобой восхищены, а одна девушка, такая красивая, что на нее даже боязно смотреть, забыв о своем кавалере, приглашает тебя в гости. И ты сидишь в ее квартире, неуклюжий и робкий, среди абстрактных картин, низкой мебели, стереофонических магнитофонов и эмансипированных подруг юной хозяйки. Они спрашивают тебя, танцуешь ,ли ты, и ты поспешно выражаешь готовность: как же, как же. извольте, честь имею пригласить на вальс... Они спрашивали не о вальсе. А поскольку к другим танцам ть* не способен, предлагают сыграть в жмурки. Тебе завязывают глаза, и ты, опьяневший от вина, сумасшедшей музыки и заливистого женского смеха, смешно растопырив руки, добросовестно стараешься поймать кого-нибудь. А тебя толкают, тебя шпыняют, тебе подставляют ножки и швыряются в тебя подушками, и, прежде чем осознать, что над тобой издеваются, ты неожиданно вспоминаешь вдруг, что однажды тебе уже завязывали вот так глаза. Это было во время расстрела на улице Хлодной; а может быть, и на Лешно, когда ты очнулся, кругом были развалины и разобраться было трудно. Ты сразу отрезвел, ты сорвал с глаз повязку. Ты спустился вниз по лестнице, и, когда отвергнутый кавалер девушки бросился на тебя, ты ловко закрутил ему руку за спину. А потом ты вышел на улицу, сел на допотопный свой велосипед и поехал по Варшаве, щурясь от солнца и улыбаясь огромным домам, построенным на месте тех развалин... Наконец я понял, что мне надо зайти куда-нибудь. Я был один, но Варшава не такой город, где одинокому путешественнику некуда податься. Проблема другая — затруднение от богатства выбора: я мог пойти в кондитерскую сто-двухлетней фирмы Адама Бликле (сюда, если верить фотографиям, захаживали Артур Рубинштейн, Лиз Тейлор и Игорь Моисеев), в кофейный бар «Али-Баба», в ви-нарию «Под крокодилом» и еще в сотню аналогичных заведений. Я выбрал кафе, принадлежащее газетно-журнальному объединению «Рух» (польская «Союзпечать»), расположенному в одном из приделов «Театра Велькего» — Большого театра. Я выбрал это кафе за то, что там можно почитать газеты: они висят вдоль стены, прикрепленные к полированным палкам. Тут же стоят аккуратные ящички с журналами — нашумевший роман можно читать хрть в течение целого выходного, спросив себе при этом одну-единственную чашку кофе. Еще за столиком можно писать — письмо, курсовую работу, диссертацию, статью, лирическую поэму; ни у кого это не вызовет удивления, никто не упрекнет вас за то, что за свои семь злотых вы хотите себе полного душевного комфорта. Еще в кафе есть магазин, где торгуют репродукциями, открытками и товаром совершенно уникальным — польскими театральными, киношными и рекламными плакатами, изобретательнее и смелее которых нет, наверное, нигде в мире. И наконец, при кафе существует «институция», называемая «современной галереей», — три или четыре комнаты, где регулярно устраиваются выставки молодых художников. В этот вечер был вернисаж троих. Один из живописцев, Эдвард Двурник, представил огромные холсты, похожие на театральные задники или обои; он рисовал толпу и вечные мотивы толпы — восстание, бунт, мятеж, демонстрацию, забастовку, казнь. Манера его была нарочито наивна, люди изображались с простодушными подробностями и натурализмом, исторические эпохи были перемешаны. Получалось, например, что рабочая демонстрация готовит камни. против средневековых ландскнехтов, а на старинном, почти оперном эшафоте точат топоры палачи в современной эсэсовской форме. Мысль была очевидна: существует преемственность борцов, как существует и преемственность насильников, это две извечно враждебные, противостоящие друг другу стихии; борьба меж ними и есть человеческая история. Впрочем, эта социальность не воспринималась дидактически, потому что жила в этих пейзажах улиц, смятенных, откровенных, раскрывающих душу нараспашку, какая-то символическая терпкая красота, неразделимая с польскими городами. Отчего-то я тогда вспомнил, да и теперь вспоминаю, холодный осенний день, ветер, нахохлившихся голубей на площади. Сквозь низкие тучи иногда пробивается солнце, и тогда вся огромная площадь вспыхивает ярчайшим и мгновенным предзимним светом. Гвоздики, целыми ведрами стоящие на каменных плитах, кажутся в такие моменты необычайно, вызывающе красными, от этого, как от дорогих воспоминаний, на душе и радостно, и тревожно. Старые цветочницы поднимают воротники и дымят крепкими сигаретами. Парень и девушка бродят меж цветов; девушка такая красивая, что пропадает чувство реальности. И парень тоже хороший, тоже красивый, но не слишком, с умными глазами — такой, какой надо, парень. И вот они ходят по этим вечным камням, на фоне этих вечных стен, меж цветов, которые кажутся неувядаемыми, а я, сам не зная зачем, иду за ними и почему-то им завидую, хотя никогда в жизни не завидовал незнакомым людям, и хорошо мне необыкновенно, и от ветра на глазах у меня слезы...
|