Вокруг света 1976-04, страница 41когда не было желания засушивать в гербарии перистые и кучевые облака, заучивать назубок панораму закатов. Всего не загребешь за пазуху, а самое-са-мое запомнится само. Научившись хотя бы немножко созерцанию, открываешь для себя, что в природе никогда не бывает буднично, и если мы в соседстве с нею скучаем, то лишь по своей вине. К середине лета, в послеполуденное время на небе иногда выстраиваются такие грандиозные горние грады, с такими ослепительными бастионами, башнями и куполами, словно там обитают могучие архистратиги — сыны громов. На твоих глазах происходит достраивание этой воздушной архитектуры, сдвиг белоснежных корпусов, прирост новых ярусов и аркад, величавое разворачивание в пространстве сияющих световых масс, будто подчиненных чьему-то до малейшего завитка продуманному замыслу. Да и серый денек хорош, особенно когда различишь, что эта его серость совсем не серая, что есть в ней оттенки, отсветы, тончайшие присутствия розового и голубого, тишайшая застенчивая музыка, — и вот это насупленное невзрачье начинает переливаться для тебя как перламутровая раковина, недаром и нанесло его весьма издали, от океана. Словом, с тех пор, когда заметил я за собой слепоту к тому, что делается у нас над головами, стал я почаще поглядывать на нашу «твердь небесную» и думаю, что это не было праздным времяпрепровождением. Мы говорим: «синее небо» или «небо голубое». Но простейшее наблюдение, доступное пятилетнему ребенку, убеждает в том, что эта синева или голубизна весьма относительны, они резко различаются в зависимости от того, какую часть небосклона мы озираем. Над горизонтом в солнечный день небо гораздо светлей, чем в зените. Если вверху синева — пламенная, иногда почти мрачная, то ближе к окое-мам она вытаивает в голубец; в свою очередь, голубизна приобретает аквамариновый оттенок, едва уловимый, а еще ниже залегают пласты прогретой атмосферы, золотисто-кварцевые либо розоватые токи наземного тепла. Еще более простое наблюдение состоит в том, что цвета летнего неба у нас различны не только в разных широтах воздушного полушария, но и меняются в за висимости от времени дня (я не беру, как- самоочевидное, время утренней и вечерней зорь). Зенитная синева заметно набирает силу к полудню. Чем выше и жарче солнце, тем она холодней, гуще, льдистей. Кажется, еще немного, и там проступят звезды. Зато все более блеклым делается воздух над горизонтами. К часу-двум там образуется послеполуденная наволочь, белесая хмарь, будто где-то тлеют леса и болота. Вся природа как бы изнемогаем от противостояния светилу, проваливается в смутную, тяжелую дрему. (Не потому ли и крестьянское древнее правило на эту пору — не работать, отлеживаться где пришлось: в тени ли копны, в прохладном ли чулане.) Часам к пяти солнце перестает полоскать в синьке груды своего белья, зенит высветляется, серую пену сдувает с окоемов, и почти все пространство купола, за исключением отененного востока, где просыхают выстиранные облака, заполняется золотистым, нежно струящимся целебным аэром, в потоках которого начинают дышать все глубже и глубже изможденные стебли и кроны. Я бы описал здесь и третье наблюдение, если бы был убежден, что мне, дилетанту, удалось с ним справиться. Это скорее предположение, и оно состоит в том, что у неба бывают особенные цвета, тона и оттенки не только по ходу дня, но и в зависимости от времени года. Так, я почти уверен, что эпитет «голубое» относится по преимуществу к небу осени и весны, тогда как «синее» — к летнему и зимнему небу. Пик летней синевы, ее концентрация, как я замечал, приходится на середину августа, а зимней — на февраль. Иногда мне даже кажется, что небо каждого месяца (а то и каждого дня?!) в году имеет свой неповторимый оттенок, свою космическую масть. И тогда я готов поверить, что жили когда-то племена, люди которых не только умели различать сотни оттенков небесного цвета и по одному лишь знанию этих оттенков и состояний могли при нужде прикинуть, какой сейчас месяц и день, но имели к тому же для каждого оттенка, для всякой масти свое название, свое священное имя. Один мой знакомый искусствовед считает, что возможность такого тончайшего знания о небе не так уж невероятна. При этом он ссылается на опыт мастеров древнерусской живописи, в частности, на знаменитое «Преображение» из Третьяковской галереи, приписы ваемое кисти Феофана Грека. Будучи иноземцем, Феофан, надо думать, с особым напряжением присматривался к новому для него природному строю и с особой интенсивностью его воспринимал. С пространства его живописной работы проливаются на зрителя такие иссиня-снежные снопы света, что невольно вспоминаешь августовское поднебесье с его гремучей синевой, с его сверкающим облачным ледоходом. Как будто само небо грезит в августе о заоблачной жатве, о невиданпом еще урожае света. Как будто готово оно вот-вот стать священной твердью, Небом Небес... Внимая этому томлению, невольно и сам томишься: о небо, небо, сколько бы мы ни смотрели на тебя, а нам тебя мало! Мы ждем от тебя еще какого-то особого — полного, окончательного света. IV ...Каждый из нас пожил или поживет на белом свете, но каждый ли пережил, прочувствовал, понял, что такое свет? От древнейших времен были тьмы и тьмы солнцепоклонников, но много ли тех, которые поклонялись самой совершенной из живых энергий? Должно быть, существуют не только десятки, но и сотни определений сущности света, данных в разное время людьми самых разных направлений знания и ведения: физиками, астрономами, окулистами, поэтами... Свет — это единственная из составных нашего переменчивого мира, которая не поддается изменению, уменьшению, порче. Свет — это то, что не убывает, это наш вечный прибыток, вечно пребывающая в полноте, цело-купности и чистоте сущность. Это то, чего не становится меньше, несмотря на непрерывное излияние. Свет всегда с нами, как бы ни противоречили этому очевидность ночного мрака или потемок чьей-либо души. Древо света охватывает своей кроной всю вселенную, а корни его уходят в самый плотный состав — в гранит, в алмаз, в толщу мерзлых планет. Свет не поймать рукой, не выпить, не удержать даже на малую долю мгновенья, но он всегда с нами. В какой бы глухой темнице ни оказался человек, пусть не забудет он, что рядом с реальностью вечного дня, ца 39 |