Вокруг света 1979-08, страница 36ных магрибинцев — и, наконец, жители древних империй Ганы, Мали участвовали в создании мавританской этнической мозаики. Сегодня в Мавритании различают (эта классификация условна и не является официальной) «белых» мавров, представителей собственно арабской ветви, «черных» мавров, или харратинов, и представителей негроидных племен — сараколе, пель, тукулер, волоф, — живущих на северном берегу реки Сенегал на узкой 30-километровой полосе более или менее орошаемых земель. О потомках черных арабов из Мали, Сенегала, Ганы, усвоивших арабскую культуру, следует рассказать подробнее. «Черные» мавры —■ это фактически люди арабской культуры, давно забывшие язык и обычаи своих африканских предков и превратившиеся в заправских кочевников. Только характерные черты лица этих людей да цвет кожи напоминают о том, что их предки были пригнаны сюда в рабство после набегов на северные границы африканских империй. Харратины — тоже «черные» мавры. Они живут у своих хозяев на положении полуродственников, полудомочадцев, выполняя различные домашние работы, связанные с физическим трудом. Это няньки, стряпухи, они расставляют и свертывают палатки, собирают топливо, таскают тяжести... После безжизненного Алега зелень Боге кажется праздничной декорацией. Здесь — у реки Сенегал — все контрастней, сочнее, особенно глубокие влажные тени деревьев. Преобладающие цвета в толпе — черный и белый — белые бубу, белые, расшитые бисером тапочки, белые платьица школьниц, белая парча одеяний местных матрон. На чистенькой, политой водой, подметенной площади, окаймленной густой тенью акаций, — традиционная трибуна с навесом из ковров. Вдоль дорожки, ведущей к ступенькам на трибуну, — две тоненькие шеренги девчонок-подростков. Они стоят на самом солнцепеке, который кажется особенно жарким в десяти шагах от темной прохлады тени. Мы устраиваемся рядом с трибуной в этой тени и ждем. Наконец на площадь въезжает кортеж, после обычной суеты все рассаживаются на трибуне, префект начинает речь. Здесь он в отличие от Алега говорит на французском — хасания (это мавританский диалект арабского языка, сохранивший, как утверждают специалисты, больше других диалектов черты подлинного арабского) местное население не знает. И тут в переулках и улицах, прилегающих к площади, стремительно нарастает гул кавалькады, и спустя несколько мгновений пустое пространство площади заполняется облаком густой пыли. Сквозь нее едва различимы шарахающиеся, теснящиеся, переступающие ногами верблюды. Пыль оседает, и видно, как на трибуну ■ упор глядят сотни невозмутимых всадников. Официальная часть окончена. На каждом перекрестке — пляски. Бьют барабаны, свистят самодельные флейты — протолкаться сквозь толпу зрителей невозможно', гость ли, свой ли — орудуй локтями как хочешь, чтобы пробраться в первые ряды. В тесном кругу танцуют несколько девочек восьми-десяти лет и громко выкрикивают слова какой-то песни. Ловлю в объектив изящно-гордые головки девчушек, их озорные и вместе с тем простодушные улыбки. Кто-то деликатно трогает меня за локоть — незнакомый европеец держит в руках фотоаппарат «Зенит-Е». —. Позвольте представиться, Жан-Люк... Исключено, что в Боге могут одновременно оказаться два француза с советскими фотоаппаратами. Я француз, так что можно почти с уверенностью сказать, что вы... — Вы угадали, — смеюсь я. — Ваша логика безупречна, я из Советского Союза. Но откуда у вас «Зенит»? Жан-Люк купил его в Париже перед отъездом в Африку. Пять лет безвыездно живет в Боге, преподает математику в местной школе. За это время аппарат ни разу не выходил из строя, а в Боге это очень важно: мастеров по фотоаппаратам, как это нетрудно предположить, ни в городе, ни в радиусе 500 километров от него нет. Жан-Люк живет на втором этаже изрядно запущенного двухэтажного дома. Огромная комната, в которой всегда прохладный полумрак. Старые массивные кресла, раскладушка. Кондиционера нет, холодильник работает на керосине. Электричество? Подождем темноты, улыбается Жан-Люк, а там запустим движок... Жан-Люк рассказывает, как полюбил жизнь, которую ведет в Боге: она бесхитростна, лишена комфорта, городских развлечений, зато дает возможность помогать местным ребятишкам, которые недоедают, часто болеют, однако тянутся к знанию... — Их родители честны и трудолюбивы, но живут в страшной нищете, — говорит Жан-Люк. — Тут я ничего не могу изменить. Наша школа лишена элементарного оборудования — государство ничем пока не может нам помочь. Но главное — дети хотят учиться... Среди них есть такие светлые головы... Я не пытаюсь вообразить, будто исправляю последствия колониализма. Если бы мне не нравился мой образ жизни, я вряд ли остался бы здесь... Хотя, куда бы я девался во Франции? К Жан Люку на огонек забредают гости. Это четверо его коллег — один из них прибыл сюда год назад и порывается говорить о политике, литературе, но его никто не поддерживает, Другой прожил здесь уже одиннадцать лет, женился на жен* щине тукулер: они тихо сидят рядом а дальнем углу, держа на коленях двух смуглокожих малышей. И за» стенчию, односложно отвечают на реплики. Оказавшиеся вместе а чужеродной глуши несколько французов не смогли, не захотели настроить себя на солидарность или хотя бы на равнодушно-сочувственное сосуществование соотечественников. Среди них полный разлад. Но движок куплен в складчину, и пора его запускать... Работорговля, колониализм сотни лет вывозили из Африки, губили непосильным трудом миллионы людей — самых сильных, самых выносливых. Этот процесс продолжается и сейчас — уже в другой форме. Тысячи талантливых врачей, адвокатов, инженеров, преподавателей — остаются в бывших метрополиях, совращенные соблазнами западного общества. Взамен Европа посылает в африканские страны либо озлобленных неудачников, л>ибо искателей заработка или острых ощущений... ...Эти пятеро, выброшенные из своего общества, безжалостного, обрекающего на прозябание, никогда и не смогли бы жить дружно -— их не объединяет даже мысль о том, что они делают общее дело. Их объединяют только собственные неудачи: И озлобление. РОДНОЙ ДОМ Наутро песчаная равнина под колесами «лендроверов» на пути на север, в Тиджикджу сменяется базальтовым плато. Это уже не бездорожье — это хаос камней, по которым наши машины пробираются ка-ким-то чудом. В пятидесяти километрах от города останавливаемся у огромной скалы, заслоняющей горизонт. Вместе со всеми я иду к ее подножию, не понимая, куда так целеустремленно мы шагаем. Голубые бубу, развевающиеся на ветру, стягиваются к небольшой, поставленной вертикально плите, обложенной белыми камнями. Полустертая, изъеденная песком вязь арабских букв. Ей больше девятисот лет. Под плитой покоится прах основателя династии Альмора-видов Бабакар бен Амара, сраженного в середине XI века на этом месте стрелой черного лучника. Все так же стояла эта скала, так же мрачно уходило к горизонту базальтовое плато, и, кажется, только вчера умолк здесь рев боевых верблюдов, ржание коней, затихли яростные крики сражающихся... ...И снова базальтовое мертвое пространство. Но за неделю впервые ощущаю в моих всегда невозмутимых мавританских спутниках неудержимое волнение. — Рашид... — мечтательно говорят они. Рашид... О Рашиде нельзя говорить, его надо увидеть... Это край земли... И счастливо, почти по-детски, смеются... «Лендровер» неожиданно останавливается. Плато обрывается прямо 34
|