Вокруг света 1982-02, страница 43ной мудрости. Их опыт изучают давно, и весьма успешно. Но сейчас этология, наука о поведении животных, которой я занимаюсь, продвинулась далеко вперед, и теперь можно объяснить многие, даже очень сложные, приемы чабанов и найти новые пути управления стадами... Переведя дыхание, я продолжил бы доказательства, но Язклычев перебил меня: — Ты деда знал? — Много о нем слышал.— Я обрадовался. Если директор совхоза вспомнил Ивана Александровича Мосолова, легендарного «деда», он не мог не сочувствовать нашему делу. Балтийский моряк Мосолов, когда кончилась борьба с басмаческими бандами, увлекся чабанской наукой. Его соратница — академик и Герой Социалистического Труда Нина Трофимовна Нечаева рассказывала мне в Ашхабаде, как вместе они работали на первой пустынной станции, вместе начинали в тридцатых годах изучение пустыни, ее пастбищ, маршрутов отар. Когда-то баи делили между собой пустыню и колодцы, определяли пути кочевий. Коллективизация потребовала пересмотреть многое в чабанском деле и овцеводстве в целом, которое всегда было одним из главных богатств и забот Туркмении. Рассказ Нечаевой, книги, описавшие то, что тысячи лет было лишь изустным преданием, не могли не волновать. Хотелось скорее уйти в пустыню, чтобы продолжить изучение опыта туркменских чабанов. Без пастушества и сегодня не обойтись. Пустыни и степи кормят мир мясом. Присматриваясь к тому, как Язклычев слушал меня, я все больше ощущал сложность характера этого человека. Сквозь решительные, властные черты лица вожака большого совхоза просвечивали вдумчивость, неторопливость в мыслях, уважение к собеседнику, так знакомые мне по общению с пастухами. — Трудно быть чабаном. Сам знаешь, никто не хочет спать у костра,— заметил директор. — Нужно научиться управлять отарой издалека, не ходить за ней следом. Тогда многие трудности исчезнут, пастушество станет иным... — Ну что ж, такая наука нужна. Поезжай — работай, думай. Пошлем в лучшую бригаду. ...Уже темнело, холодало, а по сторонам тянулись все те же барханы, дорога казалась бесконечной. Наконец мы добрались до бетонной прямоугольной кошары. Подошел человек, поздоровался со всеми за руку. Мы перетаскали мешки с мукой, сложили их у стенки. Машина отправилась обратно, увозя встречавшего нас человека. Это был Нурягды, бригадир, он отправился в Бахарден за подкормкой для овец. Не зная, куда себя деть, я сиротливо бродил у кошары, а Пишик-ага тем временем принес вязанку веток саксаула, запалил прямо у стенки кошары костер. — Ты, если хочешь, кушай,— сказал он мне,— а я пойду верблюдов проверить. — Ночуем здесь? — Это был глупый вопрос, и объяснялся он лишь тем, что я не мог понять, добрались ли мы до бригады. Не было ни овец, ни дома, ни палатки, вообще ничего, что можно было бы принять за хозяйство бригады. Назначения пустой, безжизненной кошары я пока не знал — Здесь ночуем,— ответил Пи-шик-ага. Костер горел хорошо. Огонь освещал небольшую площадку вокруг, дальше простиралась непроглядная тьма. Наконец из этой тьмы донесся топот овец, блеянье. Приближалась отара. Пишик-ага вернулся с молодым пастухом Овезли. Старик постелил на песок кошму. Я достал свою камчатскую меховую одежду, чтобы не замерзнуть ночью. Уже засыпая, почувствовал, как Пишик-ага заботливо укрыл меня шубой... С утра вместе с Пишик-ага мы отправились в отару. Старик охотно отвечал на мои вопросы и рассказывал сам. Ему сразу же понравилось учить меня туркменским словам. Вот на снегу встретилась цепочка следов, словно отпечатки детских ножек. — Кырпы,— объяснил Пишик-ага.— Кырпы.— Сломав веточку, он приставил ее торчком к своему боку. — Дикобраз,— закричал я, радуясь, что догадался. — Илан,— чертил старик палочкой по снегу извилистую линию. — Змея. — Когда я родился, вот такой был.— Пишик-ага смешно надул щеки, сузил глаза, потом зашипел.— Как кошка. Отец назвал Пишик — по-туркменски «кошка». Теперь Пишик-ага. У старика и впрямь было округлое лицо. Удивительно, как легко он двигался, сбегал с барханов. Из-за огромной кудрявой шапки фигурка Пишик-ага казалась мальчишеской. Особенно много я его расспрашивал про овец. Различает ли он отдельных животных, как проверяет, не остались ли овцы в песках? Пока мои вопросы были не очень дельными: я плохо знал овец, а опыт работы с оленями помогал мало. И ответы Пишик-ага были не слишком интересные. — Которых знаю, которых нет. Больше не знаю. Каждые два дня считаем овец в отаре — так и узнаем, все ли дома. В первый же день я убедился, что в пустыне отара расходится гораздо шире, чем в горах. Чабаны не препятствовали этому, они шли все время справа, поджимая овец влево. Несмотря на вольную пастьбу, животные держались довольно близко друг от друга, небольшими группами голов по 20—30. Я обратил также внимание на многочисленные цепочки овец, переходившие с места на место. Это были те же колонны, что я видел в Таджикистане. Может быть, название «колонны» и не слишком подходило для овечьих верениц, но я уже привык к нему. Пишик-ага довольно быстро убедился, что моя работа не мешает отаре спокойно пастись. Часа два он походил со мной, а потом ушел к кошаре. Мы остались с чабаном Овезли вдвоем в пустыне, если, конечно, не считать отары. Я поднимался на поросший кустарником песчаный бугор, на минуту останавливался, чтобы оглядеться вокруг, и спускался в котловину. По склонам бугров, задерживаясь у кочек с сухими хвостами селина, паслись овцы. Завидев меня, они тревожно оглядывались на соседок, какая-нибудь трогалась первой, и за ней тотчас же выстраивались вереницей другие. То подходя к отаре со стороны, то тревожа овец из глубины стада, я мерил на глаз дистанцию, с которой они пугались. Снимал кинокамерой, как воспринимают друг от друга сигнал тревоги соседние животные. Уже в Москве, рассматривая кадры кинопленки, я убедился, что во время пастьбы овцы следят лишь за поведением ближайших двух-трех соседей. Если же отара была встревожена, бегство одной группы овец воспринималось другими даже с двухсот метров. Песчаные бугры, вроде бы и не слишком одинаковые, создавали монотонный пейзаж. В нем не было простора. Глаз терялся в лабиринтах холмов, гребней, котловин. И лишь геодезическая тренога, видневшаяся километрах в пяти к северу, позволя 41
|