Вокруг света 1991-04, страница 43и два брата Рогачевы — Максим и Ларион. Уже были все трое в подпитии, как видно,— двигались тяжело и неуверенно... Вышел Лу-канька — в форменной куртке «защитного» цвета, в форменных сапогах и шароварах с лампасами, затянутый поясом с блестящим набором, такой ловкий, тонкий, стройный, словно со старой ватной поддевкой и валенками он скинул с себя рабочую мешковатость фигуры и угловатость движений. Ларион Рогачев нелепо взмахнул длинными руками, как дрофа намокшими, отяжелевшими крыльями, и расслабленным, умиленным голосом воскликнул: — Лукаша! Не робей, милый мой... Земля — наша, облака — божьи... Не робей!.. В горнице Максим вынул из пазухи бутылку с красной печатью и торжественно стукнул, ставя ее на стол... — Ларивон, распорядись! — кивнул он головой на посудину. Лука достал из поставца стаканчики и рюмки. Вошли в горницу новые гости: Луканькин крестный Иван Маркович, у которого борода начиналась из-под самых глаз, дядя Лукьян, длинный и тощий человек с громким голосом, дед со стороны матери — Ефим Афанасьич. Потом сосед Герасимович с зятем, несколько баб. И стало сразу тесно и шумно, вся горница наполнилась говором, восклицаниями, смехом. На дворе Кирюшка и Тимофей, словно обрадовавшись случаю показать себя, раз за разом палили из ружья и дедовского пистолета. — Вот бы кому служить-то! — покрывая голоса, говорил бородатый, высокий дядя Лукьян, похлопывая по сутулой спине деда Ефима Афа-насьича: — Этот бы не подался! — А что ж! — с шутливым хвастовством сказал дед Ефим, стараясь выпрямиться: — Ежели в денщики — хочь сейчас пойду за Лукашку!.. Вошел отец со двора. Он был еще в своем сером зипунишке и валенках, в той рабочей, расхожей одежде, в которой убирал скотину, хлопотал на сеннике. Дед Ефим, по родительскому праву, сделал ему замечание: — Ты, Семен, сними уж этот епитрахиль-то... Оденься поприличней... — Я зараз, батюшка... Все неуправ-ка,— вокруг скотины ходатайствовал все. Я зараз... Я вот лишь того... распорядиться... Он нырнул в избу и, вернувшись, принес несколько запечатанных бутылок водки и вина. Прасковья Ефимовна принесла закуску: тарелку свинины, нарезанной мелкими кусочками, потом две миски — с лапшой и вишневым взваром, нарезанный ломтями соленый арбуз, чашку капусты, пирог. — Господа председящие, пожалуйте! — торжественно сказал Семен, указывая на стол. — Садитесь... Батенька,— обратился он к деду Ефиму,— вы пожалуйте рядом со служи вым — в передний угол... И вы, дяденька... Сели. Служивого втиснули в самый угол, под иконы. Рядом с ним, разглаживая бороду, сел дед, а за дедом я и весь заросший бородой крестный Иван Маркович. Слева — богоданный родитель, тесть Луки, чернобородый, красивый Павел Прокофье-вич и дядя Лукьян. По лавкам и на кровати, покрытой пестрым одеялом, разместились другие гости,— они все прибывали — и родственники, и соседи, и приятели. Не снимая шуб, садились они тесно и на лавках вдоль стены, и на кровати, и на скамьях, внесенных в горницу. А кому не хватило места,— стояли. Стояли и женщины. Лишь мать служивого сидела на сундуке у поставца, возле двери, а все остальные тесной грудой стояли в дверях и в черной избе. Проводы на службу — дело военное, и бабам полагается быть тут на заднем плане... Видно было, что неловко и стеснительно Луканьке сидеть в углу рядом с дедом, чувствовать себя центром этого собрания, чувствовать на себе взгляды всех и особенно — скорбный, наполненный слезами взор матери... Семен поставил на поднос рюмки и стаканчики. Он переоделся, то есть сменил кургузую сермяжную поддевку на черный сюртук, но валенок не снял. Сюртук с чужого плеча, купленный из старья на ярмарке, сидел мешком. Фалды сзади расходились, а рукава были длинны. И небольшая фигурка Семена, сухая и суетливая, в этом нелепом костюме, в огромных, запачканных навозом валенках, казалась чудной, но трогательной. Весь он ушел в заботу, чтобы все было по-хорошему, как надо, в этот торжественный момент, когда он, казак Семен Потапов, отдает в жертву отечеству первую рабочую силу семьи вместе со значительной долей трудового, потом облитого имущества... чтобы никто не укорил, не подколол глаз каким-нибудь попреком в нерадении или скаредности... Он налил рюмки и, с некоторым страхом держа жестяной, ярко раскрашенный поднос плохо разгибающимися, набухшими от работы паль-цамй, поднес его сперва деду Ефиму, потом служивому, а затем остальным гостям, строго сообразуясь с возрастом и значением каждого. Дед Ефим встал со своей рюмкой и, обернувшись к служивому, торжественно и громко, хотя не без запинок, сказал: — Ну... Лукаша! Дай Бог послужить... того... в добром здоровье и концы в концов... вернуться благополучно!.. Голову, чад ушка моя, не вешай! Ничего... Службы... того... не боись... ну, и за ней особо не гонись, концы в концов... Как говорится, в даль дюже далеко не пущайся, от берега не отбивайся... Да... Послужи и — назад! Дай Бог тебе благополучно вернуться, а нам, старикам, чтобы дождаться тебя... вот и хорошо бы!.. Служивый, стоя в полусогнутом положении, потому что в углу за столом нельзя было выпрямиться, смущенно, с потупленными глазами, выслушал деда и выпил с ним. Потом говорил дядя Лукьян — наставительно и строго: — Ну, Лука... пошли Бог легкой службы... Гляди... Это ведь самый перелом жизни... Может, будешь человеком, а может... как Бог даст!., и поганцем выйдешь... Гляди аккуратно. И дядю Лукьяна служивый выслушал стоя. Потом говорили другие — все не очень складно, но доброжелательно. А отец старательно наливал и обносил. Когда очередь дошла до матери, и она попыталась в точности последовать установленному порядку: взяв толстыми рабочими пальцами с подноса стаканчик с вином, поклонилась и попробовала сказать что-то, но тотчас же глаза ее наполнились слезами и утонул в общем говоре ее тихий, прерывающийся голос... — Ну, будет слезокатить-то!.. пей...— сказал Семен, стоявший перед ней с пустым подносом, сурово сожалеющий и снисходительный к ее материнской слабости. Так уж полагается бабам — плакать, а материнское дело — и толковать нечего... И никто не задерживался вниманием на этом. Жужжал громкий говор в горнице, и неслышно лились в нем слезы матери, слезы Алены, жены служивого, женщин, стоявших тесной грудой в дверях и сочувственно хлюпавших носами. Максим Рогачев кричал пьяным голосом о том, как он сам служил. Рассудительно говорил басом дядя Лукьян с тестем служивого. Дед Ефим Афанасьич закричал на молодежь, сидевшую на скамьях сзади, у печки: — Ребята, не молчите! Ребята, песни играйте!.. Митрий Васильевич: ты далеко сел, ты пересядь к столу! Старше нас с тобой тут нет,— давай, им зачнем старинную... Красивый смуглолицый старик с белыми кудрями и белой бородой перешел к столу. Я отодвинулся и очистил ему место рядом с , дедом Ефимом. — Луканюшка! Не вешай голову, мой сердешный,— сказал он ласково служивому, — не горюй, соколик мой... Какую же? — нагнулся он к деду Ефиму. — Да уж тебе не подсказывать... Митрий Васильевич задумался на минуту, словно пересматривая в взволнованной памяти старинный репертуар. Потом откашлялся и, опустив гла'за, мягким стариковским голосом начал: Ой да не думало ведь красное оно солнышко На закате оно рано быть... Низким медлительным звуком старого гармониума присоединился гу
|