Вокруг света 1963-12, страница 57

Вокруг света 1963-12, страница 57

Снимок 1929 года: самолет почтовой авиации над Андами.

прежнему плавно шел по прямой. Но по крыльям мне уже передались эти упреждающие толчки: нечастые, едва ощутимые, чрезвычайно короткие удары, сотрясавшие самолет, как если бы в воздухе рвались небольшие заряды.

Потом все вокруг взлетело на воздух.

О следующих двух минутах мне нечего рассказать. В памяти всплывают лишь несколько обрывочных мыслей, попыток в чем-то разобраться, простейших наблюдений. Это никак нельзя назвать трагедией. Единственное, что могу, — это расположить их в некоторой последовательности.

Во-первых, я перестал продвигаться вперед. При попытке взять вправо, чтобы компенсировать внезапный снос, я заметил, что ландшафт подо мной понемногу замедляет свой бег, а затем совсем останавливается. Я не продвигался ни на сантиметр вперед. Тень от моих крыльев распласталась внизу на одном месте. Я видел, как земля качается подо мной, кружит, но не уходит назад: самолет буксовал, будто на стершейся передаче.

В тст же миг во мне родилось нелепое чувство, будто я подставляю себя ударам противника Все эти вершины, гребни и пики, рассекавшие шторм на бурлящие струи, показались мне жерлами орудий, нацеленными на меня и забрасывающими меня ураганными шквалами. Постепенно во мне окрепла мысль спуститься пониже и поискать в долине укрытия у склона какой-нибудь горы. К тому же, хотел я того или нет, меня уже засасывало и неумолимо тянуло к земле.

Так, попав под первые удары циклона, который — как мне стало ясно через двадцать минут — несся навстречу мне с фантастической скоростью двухсот сорока километров в час, мне и на мгновенье не показалось, что я переживаю трагедию. Если закрыть глаза, забыть о самолете и о том, что ты в воздухе, гели попытаться выразить то, что я ощущал, во всей сокровенной про

стоте, первым возникает образ носильщика, старающегося удержать в равновесии свой груз: резким движением хватается он за какую-нибудь часть своей ноши, отчего другая соскальзывает, и он, совсем вдруг потеряв голову, испытывает тогда нелепое желание разжать руки и бросить всю поклажу.

Никакая опасность не рисовалась моему воображению. Есть, очевидно, своего рода закон наикратчайшего пути к образу. Человек находит для всякого явления символ, способный наиболее кратко и быстро выразить всю его сущность: я — человек, поскользнувшийся на паркете с грудой посуды на руках и готовый вот-вот грохнуть на пол всю пирамиду хрупкого фарфора.

Теперь я — пленник долины. От этого мне никак не лучше, если не хуже. Правда, завихрения никогда еще никого не убивали. Уж кто-кто, а мы хорошо знаем, что выражение «прижатый ветром к земле» — лишь выдумка газетчиков Откуда ветру взяться над землей? Однако сегодня в углублении моей долины самолет на три четверти вышел у меня из повиновения. А там впереди — форштевень утеса; он то раскачивается справа налево, то вздымается внезапно в небо, то вдруг на секунду нависает надо мной, прежде чем упасть за горизонтом.

Горизонт... Впрочем, больше нет никакого горизонта. Меня словно заперли за кулисами театра среди наставленных декораций. Горизонтальные, вертикальные, косые—все линии и планы перемешались. Сотни поперечных долин складываются в обманчивую перспективу. Не успеваю сориентироваться, как новое извержение бури заставляет повернуть на девяносто градусов или вообще разворачивает меня. И я — уже который раз — снова выбираюсь из-под осколков фарфора.

И тогда у меня в мозгу зарождаются две мысли. Первая из них — открытие: я только сейчас начинаю постигать причину некоторых авиационных катастроф в горах, которые никак нельзя было свалить на

туман — его не было. В этом кружении ландшафта пилот путал на миг косые склоны гор с горизонтальными плоскостями. Вторая мысль — идея фикс: надо вернуться к морю. Море — плоское. За море я не зацеплюсь.

И я поворачиваю, если можно назвать поворотом эту едва управляемую пляску среди вытянутых ь востоку долин. В этом тоже нет ничего волнующего. Я просто борюсь с беспорядком, я изнемогаю в борьбе с беспорядком, изнемогаю в беспрестанных попытках восстановить без конца разваливающийся огромный карточный дом. И только иногда во мне просыпается первобытный страх, когда одна из стен моей тюрьмы вдруг, точно огромная волна, опрокидывается на меня. Или чуть-чуть сжимается сердце, когда шквал, ринувшись вниз со скалистого гребня, мимо которого я лечу, подставляет мне подножку; или вдруг рядом взрывается невидимый бочонок с порохом. И среди сумятицы невнятных чувств лишь одно проступает отчетливо: чувство почтения. Почтения к этому пику. Почтения перед этим куполом. Я весь — почтение перед этой поперечной долиной, которая вдувает свой поток в тот, что уже несет меня, и должна сейчас вызвать бог знает какое завихрение.

И я постигаю, что борюсь вова не с ветром, а с этой вершиной, с этим гребнем, с этой скалой. Да со скалой, несмотря на расстояние отделяющее меня от нее. С помощью невидимых щупалец, с помощью скрытых мышц она противоборствует мне. Впереди справа о? себя узнаю пик Саламанки, правиль ным конусом — я знаю — возносящийся над морем. Значит, меня всс-же вынесет в море! Но сперва я должен пробиться сквозь поток воздуха, стекающий с этого пика Сквозь ветер, закручивающийся, как мы говорим, в «воронку». Пик Саламанки— это великан... И весь я — почтение перед пиком Саламанки.

На секунду наступает затишье... секунда... две... Что-то заворачивается, завязывается, затягивается б узел. Я удивлен, не более. Пялю глаза. Самолет дрожит, удлиняется, увеличивается в объеме. И вот на месте, в горизонтальном положении, словно в триумфальном цветении, меня возносит на пятьсот метров. Я воспаряю внезапно над своими врагами, я, который вот уже сорок минут не мог подняться выше, чем на шестьдесят метров. Самолет дрожит, будто опущенный в кипятильник. Передо мной широко распахивается океан. Долина выходит в океан, в спасение...

И вдруг без всякого перехода, за километр от себя, пик Саламанки? наносит мне удар в живот. Все разом валится у меня из рук, я кубарем качусь в море.

# * *

Теперь я полным ходом мчусь к берегу. Перпендикулярно к берегу. За

51