Костёр 1972-06, страница 47

Костёр 1972-06, страница 47

только еще набирая скорость! Пусть ваше детство будет медленным и прекрасным. Как безоблачное утро в тумане. И никогда не спешите с ним расстаться, несмотря на то, что порой нам так хочется этого. Пусть оно идет медленно и получше запомнится вам. Чтобы было потом что вспоминать.

Эпилог, или взгляд в будущее

Несколько слов о судьбе героев этой повести.

Лучше всех, пожалуй, сохранился памятник Воровскому. Он стоит все там же, перед тем же домом, хотя в доме уже давно не Наркоминдел. Когда я случайно бываю рядом, я захожу во двор моего детства и долго смотрю на Воровского, и кажется, что он мне подмигивает. Хотя я понимаю, что это мне только кажется. И во сне он ко мне тоже больше не приходит. Сейчас мне снятся другие сны, все больше война.

Родители мои умерли — Иосиф и мама — и многие умерли, которые жили на страницах этой книги. Ведь столько было с тех пор, о чем я еще не написал!

Зусман умер, и Жарикова умерла, так и не дождавшись, что Вовка станет художником. Между прочим, художником он не стал, мой самый лучший, друг Вовка. Зато он остался моим другом. Мы с ним иногда переписываемся, когда нам очень трудно, или, наоборот, когда очень хорошо, а иногда — раз в несколько лет— он бывает у меня в Москве. И я у него несколько раз был: это очень далеко, за полярным кругом. Там Вовка работает орнитологом на биостанции: изучает птиц. У него очень милая жена, которая иногда в шутку зовет его по фамилии: Зусман, и двое мальчиков, таких же рыжих, как он, и очень похожих на него в детстве. Так что вместо одного Вовки у меня сейчас три! Художником мой друг не стал, может быть, потому, что на войне ему оторвало правую руку. Но делает он свое новое дело так же увлеченно, как все, чем занимался в детстве. И так же мне с ним интересно, как было когда-то. И так же он знает обо всем на свете. И так же я могу на него положиться, как когда-то, когда он заступался за меня во дворе.

Несколько слов о Гизи — о моей далекой и самой первой любви... И тогда, когда я еще называл свою любовь дружбой, и позже, когда мы учились в разных школах и виделись лишь иногда, потому что наши мамы стали реже общаться — жили мы в разных концах Москвы, — и тогда, изредка встречая ее и зная, что и она знает, что я ее люблю, но опять стесняясь, как в самом начале нашего знакомства, я в глубине своих мыслей всегда о ней думал... Такая она была веселая, и скромная, и красивая! Один только раз я встретил ее невеселой. Это было в самом начале войны...

Я случайно встретил Гизи на площади Пушкина, в толпе возле столба, на котором содрогался черный репродуктор. «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» После этих слов репродуктор замолчал, суровая толпа людей еще некоторое время молча стояла под ним, потом стала медленно расходиться. Мы с Гизи тоже пошли по площади. Мы пошли к памятнику Пушкина и там сели на лавочку.

Гизи была все такой же яркой и красивой, как в далеком детстве. Но фарфоровый румянец исчез, сейчас она стала смуглой, высокой и стройной девушкой. Мы вспомнили, как я учил ее пить рыбий жир, и Гизи улыбнулась. Но улыбка получилась невеселой, и глаза

смотрели сурово... Ведь она была немкой! Невесело было быть немцем в те годы, да и сейчас еще невесело, когда вспомнишь, что почти весь немецкий народ поверил в своего сумасшедшего Гитлера и ринулся с ним на целый мир. Я говорю «почти», потому что оставались среди немцев такие люди, как Гизи, которым было все это особенно тяжело. Они переживали это, как свою трагедию.

Мы долго говорили с Гизи в тот страшный день, сидя на лавочке возле печального Пушкина. Гизи говорила мне о том, как ей тяжело. Что ей кажется, что все москвичи смотрят на нее с презрением и ненавистью. Ка-кие-то люди во дворе, где она сейчас жила, обозвали ее фашисткой. Она сказала, что понимает этих людей, хотя ей и больно. Она еще докажет, какими должны быть настоящие немцы! — сказала Гизи. В тот год она только что кончила десятый класс, как и я. Мы с ней оба были комсомольцами. Я был допризывником и ждал со дня на день повестку в армию. Гизи не ждала повестки, девочки ведь невоеннообязанные, но она сказала, что сегодня же пойдет в военкомат и поговорит с начальником. Что она подаст заявление, чтобы ее взяли на фронт, ведь она знает немецкий и могла бы быть переводчиком. Она сказала, что в Москве есть друзья ее отца, коммунисты, и они ей помогут. А еще лучше стать разведчиком, сказала Гизи. Я сказал, что тоже хотел бы стать разведчиком, или летчиком, но не знаю, куда меня возьмут.

Долго мы говорили в тот день, говорили в последний раз — больше я Гизи не видел. Страшная война раскидала нас в разные стороны. Я потерял след Гизи, хотя долго разыскивал ее — и во время войны, и после, наводил о ней разные справки, — но все было бесполезно. Совсем недавно я случайно узнал о ее судьбе...

Вскоре после той нашей встречи, когда фашисты были уже под Москвой, Гизи поступила в разведшколу. Взяли ее туда как дочь погибшего немецкого коммуниста. Гизи проучилась там несколько месяцев, а потом ее забросили в тыл врага со специальным заданием. Она должна была пробраться в гестапо и стать переводчиком у немцев. Гизи все прекрасно удалось. Целый год она успешно работала у врага, где-то на юге, бесстрашно передавая нашей разведке важные сведения. Присутствовала она и при допросах наших пленных. Один раз, во время допроса, один из пленных, учившийся вместе с Гизи в десятилетке, узнал ее! Он решил, что она предательница... С кулаками кинулся он на нее вне себя от гнева и невольно все выдал. Судьба Гизи была решена: после страшных пыток ее расстреляли. По документам, которые попали мне в руки, я увидел, что Гизи держалась перед фашистами храбро, что она никого не выдала и умерла героем.

Гизина мама умерла на второй год войны, далеко от Москвы и Берлина — в казахстанских степях. Наверно, она умерла от горя, узнав о гибели Гизи.

Так погибла вся их семья.

Это очень страшно, когда погибает вот так целая семья. Когда от целой семьи, как от кустика, не остается ничего: ни одного цветочка, ни одного побега, ни даже сухого корешка! Как будто этой семьи вовсе и не было! Но она была — свидетель тому моя книга.

Много прекрасных людей погибло за эти годы. Они погибли для того, чтобы лучше жили мы с вами, — говорим мы себе, и это так! Но эта мысль не излечивает. Есть в этих словах неразрешимая печаль. Печаль для всего человечества.

КОНЕЦ