Техника - молодёжи 2002-12, страница 40

Техника - молодёжи 2002-12, страница 40

залась чередой потерь, утрат и обид. И почему-то — такая нелепость! — вспоминалась всякая мелочь, и непременно последней всплывает обида, мелкая, давняя, но такая горькая, словно, лежа годами на дне души, впитала в себя осадок поздних обид.

...Длинный «Икарус», с урчанием трогаясь с места, тут же вновь надолго замирает в автомобильной толчее. Пассажиры, тесно прижатые друг к другу, изнывают от духоты.

Ей стало дурно, но тут — о, чудо! — кто-то встал, начал протискиваться к выходу, людская масса качнулась, и она оказалась на сиденье.

И привычно ушла в свои мысли: там пахло детской кожицей, пеленками, распашонками, кремом, прохладой летнего утра, чистой зеленью красивой лужайки. Там беззаботно смеялся маленький мальчик...

Окрик, злой и властный: «А ну встань! Пусть сядет пожилая женщина», — ударил ее наотмашь; она поднялась, покорно и бездумно, и ребенок под сердцем испуганно забился в ожидании толчков и ударов.

Подтянутый офицер отвернулся к заднему стеклу прежде, чем она успела взглянуть на него, и она не увидала его глаз.

До конца пути офицер смотрел в грязное стекло, неотрывно и пристально, словно там, в скоплении одних и тех же машин, что битый час вслед за «Икарусом» ползли по пыльной дороге, было нечто безумно интересное. А на нее исподлобья, стараясь держать на лице строгость и негодование, посматривал его сын, отрок лет тринадцати.

Ей хотелось отойти от них, но, сдавленная со всех сторон людьми, она и спиной повернуться к ним не сумела, так и стояла под судным взором юнца, такая жалкая, такая простенькая в стареньком, сплошь истертом вельветовом сарафанчике (все остальное ей было уже мало, а деньги, что удавалось добавить к стипендии, они отдавали за квартиру).

Она старалась уйти в свои мысли, но взгляд, против воли, вновь и вновь тянулся к профилю офицера.

Неужели он не видит, что я беременна? — думала она. Ну как можно не видеть, все видят, все спрашивают: «Наверное, скоро уже». Такой живот, просто ужас, я уже сама и встать не могу — они спали на полу, стелили пальто мужа (оно было побольше), сверху простынку, первую совместно купленную семейную вещь, и укрывались ее шубкой, коротенькой по моде тех лет.

Я никогда не сажусь в автобусе, мысленно убеждала она профиль. Ну, если только в нем совсем мало народу и много свободных мест. Но я всегда встаю, если заходит пожилой человек, или женщина с ребенком, или беременная женщина. Но ведь сегодня я — беременная женщина. И мне страшно за мальчика, его бьют, давят. И у меня очень болят ноги. Когда болят почки, всегда болят ноги, это так элементарно.

...Легким движением она смахнула новые слезы и постаралась рассмеяться: «Господи! Сколько лет прошло, нашла о чем помнить. Наверное, он понял, что беременна, когда встала, вот и смотрел, не отрываясь, в окно».

Она закрыла балконную дверь, расправила тюль: не успеет спасть жара, тут комары.

Она плакала крайне редко, горе ее замораживало, но иногда — рыдала. Как в тот вечер, когда, на отлично сдав экзамен, вернулась из института домой, полная радостного волнения.

Они снимали комнату в точно такой квартире, в какой она жила теперь, но ее небольшая, заставленная мебелью комната там, почти пустая (лишь старый круглый стол посредине и один рассохшийся стул с инвентарным номером, да вдоль стен стопки их книг до потолка), выглядела огромной. И окно без занавесок казалось таким большим, и таким широким был подоконник...

Пьяненькая хозяйка вышла на ее шаги. За хозяйкой в дверном проеме появился мужичок, лысенький, в черном неопрятном костюме. Хозяйка приглашала выпить. Стараясь держаться прямо, говорить связно, повторяла, что просто все надо делать по-умному, вот ее муж

никому не поверит, что, пока он в море... И напрасно она так смотрит на нее, напрасно осуждает, просто она еще молода и с мужем живет недавно... И мужичок все кивал головой.

А она стояла в коридоре у холодной стенки и думала отрешенно, что вот муж хозяйкин — моряк, а в квартире нищета, и хозяйка сдает комнату, и ворует у них тушенку.

Потом она сидела на пальто мужа, и ноги болели, и мальчик метался, и она вздрагивала от настырного стука в дверь, от капризного пьяного голоса, что все звал выпить, и уже не было в ней радости, уже не была она гордой, умной, а была маленькой, беззащитной, и все норовили ее обидеть, вот и офицер в автобусе... и когда муж утром вернулся из больницы с дежурства, она шагнула к нему, упала лицом на грудь и разрыдалась.

Рыдала она и в тоскливый дождливый день, когда пришло то странное письмо ни о чем, и она поняла, что сын в Афганистане. На войне.

Война шла в чужой стране, но почему-то это была их война. Война странная: ее как бы и не было вовсе, ни сводок с фронта, ни правительственных сообщений, лишь шепот. Шепотом говорили, чьи дети сейчас там, шепотом называли тех, кому пришли похоронки, шепотом сообщали, куда вызывали родителей, предупреждали, что нельзя говорить, где погиб сын.

И реплика процедурной сестры: «У меня есть знакомый военком. Он говорит, то не родители, что отпустили детей в Афган. Им деньги дороже жизни сына». И ярко-красные губы дрогнули в усмешке. И пошла по коридору. А они остались стоять, она и муж, раздавленные. И не в том дело, что денег у них больших никогда не было, дело в том, что мыслей подобных у них не было никогда. Что все продается и все покупается. А честь, совесть, долг, патриотизм — это лишь слова из лексикона — кого?

И ночью у мужа приступ инсульта. И она не смогла отвести беду, и скорая не успела.

И этой зимой мир вновь посерел: наши танки в Литве, кровь, смерть, проклятия. Растерянные и злые лица русских ребят в тяжелой солдатской робе. И дикое телешоу этого вечного мальчика. И музыкальный визг по всем программам. И Горбачев клянется у микрофона, что о том, что происходит в стране, он узнает из программ телевидения.

И сегодня она проснулась чуть свет, и первая мысль: снова в мире война, и сейчас, в эту минуту кто-то в небе нажимает на гашетку, и сердечко ребенка разрывается от страха и обиды на миг раньше, чем тельце его разрывает бомба.

Она включила приемник — и вновь по всем программам гремит музыка. — Мама, —тихо сказал сын, — мама, опомнись. Я уже дома. — Даже он не понял ее.

Она была одна. Вокруг — куда ни оглянись — серая стена. Мир принадлежит им, наглым, холодным.

Она отчетливо услышала запах гари и бензина. Увидела спинку сиденья, драный дерматин, клочья серой ваты. Ржавый компостер. И холодный профиль на фоне грязного стекла.

Он — не тот случайный попутчик, штабной служака и, наверно, заботливый отец, он — невольный символ грубой, недоброй силы — преследовал ее всю жизнь.

И мир вновь стал черен. И она вновь заплакала. Она плакала о сыне, что по ночам метался и жутко стонал, о муже, что жил лишь в ее памяти, плакала о российских мальчиках, сгинувших в чужих землях, об их серых от горя матерях, плакала о стариках и старухах, что, отстояв страну в войне и подняв ее из руин, теперь стыдливо просят милостыню по грязным улицам России, плакала от жалости ко всем обездоленным и несчастным — и о той девочке в автобусе...

Она плакала, и мир медленно светлел, и вновь в нем появлялись и любовь, и красота, и зло отодвигалось и собиралось в черную тучу, похожую... Трудно сказать, что могла напомнить ей та туча. Она никогда ее не видела. Она плакала, по-детски ткнувшись лицом в ладони, а когда опускала руки и смотрела в окно, туча была уже за горизонтом и небосвод был чист и ясен. □

ТЕХНИКА-МОЛОДЕЖИ 12' 2 0 0 2

38