Вокруг света 1974-07, страница 49Петр Михайлович слушал их разговоры, а самое интересное записывал в блокнот. Меня ожидал еще один сюрприз. Перечитав «Корабельную чащу», я увидел, что из документального^ очерка Александр Губин переселился на страницы повести-сказки. Он по-прежнему выпевал свои былины; в каждой реплике приш-винского героя — сказочника Мануйлы — чувствовалось добродушие и скромное достоинство реального Губина. Очерк, написанный по свежим следам путешествия по Пинеге, и повесть-сказку разделяли 15—16 лет. Между ними пролегли война, новые поездки, новые книги. Но память о нетронутой Берендеевой чаще и молодом проводнике была, по-видимому, столь сильна, что Михаил Михайлович вновь вернулся к теме северного леса. С этими впечатлениями я поехал на Пинегу. На этот раз все обошлось без приключений. Я написал Губину о дне своего приезда и едва сошел с лодки у деревни Ручей, как сразу же увидел Александра Осиповича. Навстречу мне шел загорелый, ладно сбитый старик. Глаза его были детскими и ясными — цвета голубой озерной воды, как бывают у больших и добрых людей. — Как поживаете, Александр Осипович? — спросил я, не зная, с чего начать. — А это кому как нравится, — присказкой ответил Губин. — Кому на печаль, а кому и на великую радость. — Он засмеялся, потрогал мой фотоаппарат. — Тебе дак на радость — старика приехал сы-мать. Мне радость вдвойне — сынам карточки пошлю. А вот моей старухе!.. — И он снова рассмеялся. Я узнал, что жена Александра Осиповича не очень-то жалует случайных гостей: дел по дому набралось — не оберешься: клеть надо починить, за дровами съездить. А тут эти разговоры! Похожая на худую нервную птицу, она метала на нас громы и молнии, испепеляла меня взглядом и не переставала ворчать. Все это время я чувствовал себя лишним. Губин же, наоборот, вел себя совершенно естественно и всячески вышучивал жену. Так же естественно — не потому, что мучает стариковская страсть к разговорам, — выложил он мне про то, как с малолетства пахал деревянной сохой, как учился читать следы разных птиц и зверей, постигая лесную премудрость, как впервые встретился с медведем и «порато напугался»: хозяин тайги был весь белый, как муха в сметане, — залез в чью-то охотничью избушку и вывалялся в муке, которую припасли на зиму... В 1940 году Губин ушел на войну: сначала на финскую, потом на Великую Отечественную. Защищал Ленинград, освобождал Польшу, участвовал в штурме Берлина. В 1946 году вернулся домой, в Ручей, имея три ранения и контузию. Хотел показать свои медали, что лежат на дне сундука, да вспомнил, что жена куда-то задевала ключ. «Потом покажу, — пообещал он. — У меня дак еще благодарности от колхоза — знаешь, сколько я домов поставил и печек выложил!» — Плотницкое дело с топора начинается, — сказал Губин серьезно. — Как держишь топор, так тебя и видно: дровокол ты или плотник. — И добавил осуждающе: — Сейчас уж плотники повывелись. Топором стучать охотники — это пожалуйста! Он вспомнил, что после войны годы пошли сплошь «зелеными» — хлеб на корню вымерзал, и они со старухой месили жито пополам с овсом. Вспомнил, как однажды попал с колхозной лошадью в ледоход, и понесло их вниз по реке; как храпел конь, зачуяв беду, не давался в руки, и как он сломил его волю — наполовину в седле, наполовину в ледяной воде добрался до берега и спас себя и лошадь. «Шапку вот только потерял, — горевал он. — Хорошая была шапка, всю войну выходил...» Мы не долго просидели в избе: Губину нужно было съездить в лес, проверить заготовленные на зиму дрова, и я увязался с ним. Плыли мы на лодке-осинов-ке, похожей на славянский челн, с гордо вскинутым носом. Потом шли пешком по глухой красивой тропе, среди темных колючих елок, и все это время Александр Осипович молчал. Может быть, он ожидал вопросов от меня, а может, слушал лесные голоса? Кто-то хорошо подметил: каждый охотник — это сочинитель собственной тропы. Он творит ее по своему образу и подо бию. Угрюмый, склонный к одиночеству человек прокладывает тропу в болотистой согре, чтобы не заметил ее посторонний глаз. Наоборот, добрый и великодушный выведет свой след в исполинский сосновый бор или на светлую игривую речку, поставит в уютном месте лавочку-завалинку, чтобы можно было перекинуться словом или покурить. В своей избушке он обязательно подумает о будущем госте: у него всегда в порядке печка-каменка, и фитиль сдобрен керосином, и хлеб с солью есть, и старая доха впрок — живи, наслаждайся. Торфяное болотце, мимо которого мы шли, выдохнуло серое облако комарья. Оно жгло лицо, мешало думать и говорить. — Смотри! — сказал Губин, отвлекая меня от комаров. Он показал на елку, у которой была ободрана кора. — Знаешь, отчего? Я молчал. — Силки здесь стояли старые, и белка попалась в них. Билась она с горя-тоски и все о дерево цеплялась. Вот почему кора зарумянилась... А потом Александр Осипович подвел меня к высохшей во мху ямке. — Олень или лось? — спросил он, и сам себе ответил: — Олень! Поди, залез с испугу в топкое место — и ямка тут образовалась, и вода в ней высохла. Вишь, какое копыто слабое. Старый, видать, был олень — в дикой старости... В лесу у него не было пустых мерт; в каждой мало-мальски видимой веточке, кусте, изгибе тропы он видел древние и новые пласты жизни, которую прожили до него звери, птицы или кто-то из его друзей-охотников... Вот здесь, он показал место, недавно разводил костер Максим Савватеевич с Вадюги, знаменитый охотник; с ним он не раз белковал, ставил силки и капканы, и потому хорошо знает, как тушит тот горящие головешки... Вот здесь когда-то стоял девственный бор, и начальство хотело открыть разработку, но в какую-то зиму выдались сильные морозы, и деревья треснули, смола вытекла, а в трещинах завелись черви... «А вот эту избушку, — сказал Александр Осипович, останавливаясь, — рубил я сам...» 47
|