Вокруг света 1984-07, страница 37ния, присаживаясь на старые скамейки в пустых скверах, читая таблички с названиями улиц и переулков: улица Печали, переулок Благоденствия, улица Разочарования, проезд Забвения, улицы Белого Ириса и Прекрасной Луны. Лениво перебирая ушами, бредет по проезду Забвения навьюченный мешками тощий мул, на улице Печали босоногие мальчишки радостно играют в пело-ту — игру, напоминающую лапту и успешно заменяющую кубинской детворе футбол. Где-то озабоченно квохчет курица. Скрипит несмазанными петлями калитка. Так и кажется, что из-за ближайшего угла вот-вот появится величавый «китрин» — старинный двухколесный экипаж с семейством, выбравшимся на воскресную прогулку: отец в наглухо застегнутом сюртуке, дородная мамаша, разметавшая кружева своих бесчисленных юбок, и потупившая глазки дочка на выданье, перебирающая ленты необъятной шляпы. Теперь все это можно увидеть только в музеях или на старинных дагерротипах, а я, хотя мне это кажется невероятным, иду к человеку, который собственными глазами видел и эти китрины, и сеньоров в сюртуках, и девиц в кринолинах. И может рассказать мне об этом. Зовут его Бенито Ортис. Он встречает меня на пороге крошечного деревянного домика. Протягивает руку и широко улыбается. Так улыбаются только дети или старики. У него черное морщинистое лицо, короткие курчавые волосы, которые когда-то, очень давно, тоже были черными, а теперь ослепительно белы. У него огромный лоб. Лоб философа или поэта. Люди с таким лбом должны быть величавы и рассудительны. Но Бенито необычайно экспансивен. Хорошо еще, что он не обращает никакого внимания на магнитофон, который я пытаюсь примостить на заваленном бумагами столе. С первой же минуты общения с Бенито видно, что спокойной и размеренной беседы о китринах у нас не получится: чувствую, что скоро потону в бурном потоке его восклицаний и междометий, сопровождающихся к тому же жестикуляцией и резвыми пробежками из угла в угол. Поэтому я просто включаю магнитофон и тихо, с удовольствием погружаюсь в поток-мо-нолог. Сколько ему лет? Много, очень много. Он смеется, рассказывает о больной руке, перебирает крючковатыми, узловатыми пальцами, считает что-то про себя и потом сообщает, что родился в девяносто шестом году. «Стало быть, я еще не старый, вот увидишь, еще поживу». Его отец был фельдшером, мать — повитухой. Принимала роды у женщин всей округи. Чаще всего «за спасибо». Но жили они не так чтобы очень уж бедно. Бенито мог даже учиться в школе. До пятого класса. А что! До пятого класса по тем временам это была академия, да, да! В эту академию он, как и все мальчишки, бегал, правда, босиком, но это не беда, зато научился читать и писать. И считать тоже. Что делал потом? Все делал. Тростник рубил, с двенадцати, кажется, лет, а может, и раньше. Сейчас он этого точно уже не помнит. Помнит, что потом, лет с четырнадцати, начал учиться на сапожника. Что значит «учиться»? Бегал за пивом для мастера, разносил по домам исполненную работу. Зарабатывал, между прочим, шесть песо в месяц. Не каждый мальчишка умел столько зарабатывать. Немножко подрос и пошел на «сен-траль» — так у нас на Кубе называются сахарные фабрики — «Санта-Изабель», оттуда — на сентраль «Тринидад». На этой сентрали его ошпарило кипятком. Сильно ошпарило. Кожа на всей спине слезла, а потом наросла заново. Ну а с двадцать пятого года подался в почтальоны — картейро. Хорошая работа! Ходишь по улицам, стучишь в дома. Вам письмо! Из Гаваны. От сына. А вам — от отца, который уехал на заработки в Ориенте. Прекрасная работа — быть картейро! Все тебя знают, все уважают. Кто читать не умеет, просит прочитать письмо вслух. Помнится, однажды была эпидемия, все картейро в городе заболели. Четырнадцать дней подряд он был единственным почтальоном на весь Тринидад. Четырнадцать дней и ночей без отдыха ходил по всему городу. Стук-стук, вам письмо! Дона Амелия, как живете? Что пишет сын из Гаваны? Пишет, что устроился на железной дороге? Путевым обходчиком? Ну молодец! ... Я хорошо представляю, как шел по городу он, молодой, стремительный негр, поигрывая тяжелой сумкой, стуча подошвами по гладко отполированным булыжникам, между которыми пробивалась обожженная солнцем и раздавленная колесами экипажей травка. Как постукивал палочкой по чугунным решеткам скверов. Как огибал стоящие прямо посреди тротуара фонарные столбы и оглядывался на коренастых мулаток с корзинами белья на голове и на бледнолицых барышень с кружевными зонтиками. Как уверенно открывал калитку каждой усадьбы и свистел собакам, которые сначала, не узнав, встречали его заливистым лаем, а потом замолкали смущенно и в знак извинения помахивали хвостами. И в каждом доме ему были рады, в каждом доме его знали и ждали. Хотя с давних пор каждый богатый дом в Тринидаде был особым миром или мирком, отгородившимся от соседей глухими стенами и демонстративным безразличием ко всему, что находится за пределами этих стен. Я не хочу сказать, что все тринидадцы — индивидуалисты, я говорю о впечатлении, которое производят эти дома, построенные в семнадцатом веке для людей, которым действительно не было никакого дела до чужих радостей и печалей. Крыльцо с каменными ступенями, тяжелая дверь с глазком и чугунной ручкой в виде подковы, чтобы достучаться до хозяев. Прохладный холл со скрипучими креслами-качалками, плетеным диваном и добротно сбитым столом. По обе стороны — анфилады комнат, а прямо против две ри — выход во внутренний дворик, мощенный каменными плитами, с обязательным колодцем, отделанным ярким кафелем, с пальмами и фикусами в глиняных горшках. Вокруг дворика — сводчатая галерея. Тщательно закрытые ставнями окна домов. И — тишина. Для сеньоров, маркизов, грандов, которые приезжали сюда с равнин Кастилии и Арагона, чтобы, выжимая пот и кровь из предков нынешних тринидадцев на табачных плантациях, взращивать свои состояния. Во всем Тринидаде не было почтальона, который бы так долго работал. Да что там в Тринидаде! Наверное, на всей Кубе второго такого почтальона не было. Тридцать девять лет, как один день, по улицам Тринидада. Даже сейчас, закрыв глаза, он назовет вам по порядку все номера домов на всех улицах города и скажет, кто живет в каком доме. Тридцать девять лет по улочкам, мощенным круглым булыжником, по земляным мостовым, по узким тротуарам. Весь город — его друзья, за каждой дверью — чашечка кофе и приветливая улыбка. ... — Какие новости, сеньор Бенито? Да, да, хотя он и незнатный человек, но его величали сеньором! — Вы спрашиваете, какие новости? Говорят, в Европе опять война... — О, отличная новость,— восклицает сеньора,— значит, сахар подорожал, заработаем в этот сезон хорошие деньги! — Война,— отвечает Бенито,— несчастье. И к тому же она идет не только в Европе... — Пускай себе воюют, главное, чтобы покупали наш сахар. ... Он носил письма и телеграммы, в которых появлялись новые слова, новые имена и названия: Фидель, Монкада, Сьерра-Маэстра. Мир менялся, страна менялась, и даже Тринидад начал меняться, хотя поначалу отцы города надеялись, что горы Эскамбрая защитят их от бушующего в стране шторма. Не защитили... И многие из «отцов города» — Бенито помнит и таких — оказались в Майами в надежде на то, что вскоре все утрясется. Не утряслось... Сбежали чиновники и толстосумы... В городе и округе появились студенты с зелеными лампами, обучавшие грамоте стариков, детей и всех, кто не умел читать и писать. Бенито носил им письма от родителей из Гаваны и Сантьяго. И прислушивался к их рассказам о том, что происходит в стране. А потом рассказывал остальным трини-дадцам. Потом, в шестьдесят четвертом, ему вышла пенсия. Ого! Положенная пенсия! Разве он ее не заслужил? Попро-буй-ка отмахать без малого сорок лет по булыжнику! Да, назначили ему пенсию. Сколько ему тогда было? Шестьдесят восемь. Разнес он в последний раз письма. Выпил чашечку кофе в каждом доме. Пожал тысячи рук. Вытер слезу. Все? А что теперь? Смешно сказать, но ведь нечего делать. Только ждать перевода из банка. |